Страница 4 из 40
Я ничего не ответил, затаив дыхание. Он не мог меня видеть. А то, что он станет подтягиваться и карабкаться по веткам дуба вверх, было маловероятным. Для взрослого человека ветки были слишком хлипкими. Чтобы не потерять его из виду, я сидел очень тихо, даже головой не крутил. Почему он в это время был здесь, на пустыре, а не в шахте – эта мысль не пришла мне в голову от страха получить ответный вопрос: а почему я не в школе? Он шмыгнул носом, сделал шаг в сторону. А я чуть повернул голову, чтобы видеть его в другую щель.
Нос чуть загнут влево, глаза сидят близко друг к другу, чего терпеть не могла моя мать. Такие глаза – признак глупости, говорила она всегда, когда сердилась на него, как, например, совсем недавно, когда он запретил моему отцу устроить голубятню на крыше. А еще он прикусывал губы так, словно хотел просунуть их сквозь щели зубов, как вот сейчас, когда пытался разглядеть каждую дырку, каждую щель в полу. При этом он держал руку в кармане штанов и перебирал ею, будто что-то искал. Я слышал звон не то монет, не то ключей.
В конце концов он смачно сплюнул и зашагал по пустырю. Казалось, он не торопился, и, пока его голова не скрылась за кучами мусора, поросшего сорняком, я успел досчитать про себя до двадцати. Лишь после этого я слез с дерева. Мокрое пятно на коре было похоже на тень надгробья. Я расстегнул шорты и помочился на его край.
За пустырем находилась детская площадка, и я уселся на качели. Но мои ноги были слишком длинными, чтоб раскачиваться по-настоящему, я задевал ими землю. Тогда я направился к ларьку и собрал перед ним окурки. То же самое я проделал на автобусной остановке, а потом свернул на узкую тропку между поселком и полем. Трава хлестала меня по икрам, а листья дикорастущего мака были холодными. Я сел на проржавевшую сноповязалку, выкрошил табак на кусок газеты и неумело скатал толстую самокрутку. Затянулся.
Когда я решился пойти домой, придерживаясь садов и огородов, пробило двенадцать. Из открытых окон кухонь доносилось звяканье тарелок и столовых приборов, у Кальде пахло соусом «Магги», у Урбанов – луком, и мне удалось добраться до дома, не наткнувшись ни на кого из класса. По непонятной причине ступеньки показались мне выше обычного. Входная дверь была открыта. Мать стояла перед буфетом и вываливала в дуршлаг только что сваренную лапшу. На мое тихое, скорее выдохнутое «привет» она не ответила. Во всяком случае, никак не поздоровалась.
– Иди, мой руки!
Она не отрывалась от своего дела. Я кивнул, но не тронулся с места. Слюна во рту была странного вкуса, какая-то тухлая, и я почесал вдруг начавшую зудеть рану. Когда мимо дома проехала машина, должно быть грузовик, в горке слегка задрожали стаканы. На диване стоял мой портфель, а в вазе для фруктов лежала тетрадь по арифметике. Мать оглянулась. Темная прядь волос упала ей на глаза, она откинула ее в сторону.
– Ты скоро?
В ванной комнате я плотно закрыл дверь и хотел было повернуть ключ, но она предварительно его вытащила. Я выпил глоток воды из-под крана и сел на толчок, потому что у меня вдруг начался понос, правда, небольшой. Надеюсь, было не очень громко. Потом я спустил воду и вымыл руки с мылом, немного дольше обычного, потому что старый, уже потрескавшийся кусок плохо мылился. Я сполоснул руки, намылил их еще раз, а когда потянулся за полотенцем, посмотрел на свое лицо в зеркале. Оно было бледным, почти таким же, как у моей младшей сестры в прошлом году после операции. Я открыл шкафчик, взял пилку для ногтей, хотел вычистить грязь. Но успел приступить только к большому пальцу, когда мать нажала на ручку двери, да так резко, будто ударила меня кулаком.
Она чуть наклонила голову, и ее брови, тонкие накрашенные дуги, сошлись на переносице. Я прошел мимо нее в коридор и услышал, как она вставляет, видимо, спрятанный в фартуке ключ обратно в замок. В большой комнате я включил погромче радио, и на секунду мне показалось, что шаги матери удаляются. Но она внезапно появилась у меня за спиной и толкнула меня через порог в кухню, где пахло только что нарезанной петрушкой и сладким томатным соусом.
– Ты почему убежал из школы?
Она порылась в ящике, достала деревянную поварешку. Вокруг рта все отекло, я едва мог вымолвить слово. Тем не менее она поняла меня.
– Ну и что? Почему он не должен тебя бить. Если ты не делаешь домашних заданий, значит, ты этого заслужил. И у нас было точно так же.
Она повернулась и затушила дымившуюся в пепельнице сигарету. В ее взгляде появилось нечто непреклонное, застывшее, будто она вовсе не видела меня, а потом она схватила меня за шкирку и словно тисками обхватила мой затылок.
И хотя я только что пописал, при первом ударе у меня выступило немного мочи, и я свалился на пол. Обычно она избивала меня до тех пор, пока не уставала, она и сейчас не поддалась на мои вопли, переходившие с каждым новым ударом в визг:
– Не надо! Мамочка, хватит!
Удары следовали все чаще, она словно выбивала ковер, била теперь по оголившемуся бедру, а когда сломался половник, продолжила побои рукой. И лишь когда раздался короткий звонок и в открытую щелку двери ее позвала фрау Горни, которой был нужен стакан муки, она отстала от меня, затолкала носками туфель обломки поварешки под плиту и обернулась.
– Да-да, Трудхен, минуточку. Уже иду!
Она остудила руку под краном, а я встал, пошел в комнату и выключил приемник.
Осы облепили тарелку и пили остатки молока, а я, упершись ногами в стенку балкона, сидел, разглядывая небо. Какой-то самолет тащил по безоблачной синеве рекламный плакат пива марки Викюлер. Было слышно, как внизу на лоджии ругаются дети Горни. Из-за колбасы или меда, как обычно. У Горни никогда ничего другого не бывает. А к этому еще серый хлеб и суррогатный кофе, каждое утро и каждый вечер, и фрау Горни, жирная австриячка, отбирает, как всегда, у детей круг колбасы, разламывает его на части и раскладывает по тарелкам. После этого наступает тишина.
Дом принадлежал Горни, но жили они в гораздо более стесненных условиях, чем мы. В такой же маленькой комнате, которая была у нас с Софи, спали четверо детей, две девочки и два мальчика, а большой комнаты, как у нас, у них и вовсе не было, и значит, ни кресел, ни дивана, ни стенки, а только два стола и пара угловых скамеек, какие обычно стоят на кухне. Там можно поднять сиденье, а внутрь запихать шерстяные одеяла или игры, не в обиду будь сказано, монополию и микадо. В углу за телевизором стоял аккордеон Горни, на котором он обычно играл по воскресеньям после обеда или в дни рождения. При этом все дети должны были подпевать, после чего им раздавали большие куски торта со сливочным кремом, в который фрау Горни иногда добавляла кровяную колбасу, чтобы крем приобретал шоколадный оттенок.
Хотя Горни тоже работал в шахте, со смены он редко приходил усталым. Во всяком случае, не таким, как мой отец, который сразу набрасывался на еду, а дядя Харальд, деверь моей матери, член производственного совета, каждый раз качал головой, когда речь заходила о Горни.
– Ленивая свинья! Трется позади вагонетки, пока остальные вкалывают. В забое ходит такой анекдот: что делает Горни в конце рабочего дня? Вытаскивает руки из карманов.
Однако он был домовладельцем, и когда мой отец спал, он косил газон, подвязывал розу на деревянную решетку, окулировал садовые деревья. Или следил, как его дети пололи сорняки, чистили ботинки или складывали в стопки дрова. Поленья должны были лежать крест-накрест, носки сапог не выступать за край полки для обуви, и упаси Господь, если кто из детей принесет двойку. Он заставлял провинившегося лечь в подвале на козлы, спускал ему до колен штаны и вытаскивал из петель свой широкий ремень. Он бил спокойно и методично, удары были слышны в саду. Но редко, когда больше четырех или пяти раз.
Раздался треск колец, и позади меня занавеска поехала в сторону. Но я не обернулся, даже когда постучали в стекло. Оконные рамы недавно покрасили, и краска на солнце залипла. Рамы издали много шума, когда Маруша потянула за ручки.