Страница 88 из 94
— Я горжусь тобой, Пифолай, великий иудейский полководец, — выговорил Ирод с все той же нежной улыбкой и, кивнув солдатам, стоявшим рядом, добавил: — Перевяжите его раны и ухаживайте за ним так, словно этот человек мой самый почетный гость.
Уже к вечеру вернулся отряд, преследовавший разбойников, которые прорвались в горы. Лагерь в горах был неплохо укреплен, и воинам Ирода потребовалось немало усилий, чтобы взять его. Но усилия оказались не напрасными, была захвачена богатая добыча, значительно более богатая, чем Ирод мог себе представить: кроме серебряных и золотых украшений, дорогой утвари, еще несколько сундуков с монетами, всего более чем на пятьсот талантов. По-видимому, основная часть ценностей принадлежала еще царю Аристовулу и была спасена Пифолаем, когда царя разбили римляне.
Но как бы там ни было, Ирод остался доволен и прежде всего щедро одарил своих воинов, помня наставления отца, говорившего, что рука воина крепчает от золота, как ствол дерева — от влаги.
В лагере был захвачен Иезеккия, он оказался тем самым разбойником, которому Ирод передавал деньги от Гиркана. Иезеккия был лишь легко ранен в руку, держался смело, почти вызывающе. На вопрос Ирода:
— Ты помнишь меня? — спокойно ответил:
— Ты Ирод, слуга первосвященника.
«Слуга» у него прозвучало как «раб». Странно, но того удовлетворения, которое испытывал Ирод, глядя на Пифолая, он не испытал, глядя на Иезеккию. Не было ни удовлетворения, ни радости, ни даже торжества победителя, но осталась злоба, смешанная с унижением. Этот человек, прямо глядевший в его лицо, унижал Ирода своим спокойствием и презрением к смерти. Он держался так, будто был выше Ирода и по роду и по положению, не говоря уже о славе, которую он стяжал в Иудее на протяжении многих лет. У Ирода задергалась правая половина лица, он спросил, отрывистостью прикрывая дрожь голоса:
— Ты… жалеешь… что не убил меня… тогда, в роще?
Губы Иезеккии искривила презрительная усмешка,
он ответил, отрицательно покачав головой:
— Нет, не жалею. Ты всего лишь раб римлян, я же воевал с ними, а не с их рабами и жалею лишь о том, что не сумел истребить их всех.
— Ты смелый человек, — сказал Ирод, — и, как видно, не боишься смерти?
— Я свободный, — ответил тот. — Смерть — та же свобода, мне нечего бояться ее. — Кивнув на солдат, он добавил: — Я не хочу с тобой говорить, жалкий раб, идумеец. Прикажи своим солдатам убить меня теперь же, если не хочешь вызвать волнения в Годаре и окрестных селениях. Прикажи, для Иудеи я навсегда останусь живым.
Ирод приказал увести пленника, но некоторое время спустя подозвал одного из своих центурионов, сказав:
— У нас много своих раненых, Натан, чтобы занимать повозки этим презренным сбродом. Освободись от пленников, оставь мне одного Пифолая, моего почетного гостя.
Центурион понимающе кивнул и отошел. Скоро за повозками послышались крики солдат и стоны умирающих. Связанных пленников положили на землю вдоль дороги и изрубили мечами.
Утром следующего дня отряд Ирода вступил в Годару. Ирод прислушался к тому, что ему говорил Иезеккия, и подавил в себе желание устроить публичную казнь Пифолаю — ожесточать и без того возбужденных последними событиями жителей было неразумно. Приказав скрытно отвести Пифолая в один из подвалов дворца, Ирод с внутренней усмешкой подумал, что отец, наверное, остался бы доволен этим его решением.
Он и сам еще не решил, что ему делать с Пифолаем. Иудейский полководец был человеком слишком высокого положения, чтобы его можно было убить просто так, как Ирод приказал убить атамана разбойников Иезеккию. Кроме того, положение Ирода было не столь высоко, чтобы посягать на жизнь такой влиятельной особы — вопрос о мере наказания, жизни и смерти должен решать Синедрион, наместник Иудеи, а то и римский прокуратор Сирии.
— Римский прокуратор, — вслух медленно произнес Ирод и понял, что ему нужно делать. Вспомнил слова отца о руке воина, которая крепчает от золота, усмехнулся, подумав, что, в отличие от воина, римский чиновник смягчается от щедрых подношений.
Приняв решение, в сопровождении раба, несшего факел, Ирод спустился в подвал, где содержался Пифолай. Пахнуло сыростью и дурным запахом человеческих испражнений. На грязной соломенной подстилке, прислоненный к стене, сидел Пифолай. Когда раб поднял над его головой факел, он открыл свой единственный глаз — посмотрел сначала на раба, потом на присевшего перед ним Ирода. Полотняная повязка на голове Пифолая пропиталась кровью, губы превратились в щель, покрытую бурой коростой. Свет факела ясно отражался в его зрачке.
— Я пришел сказать тебе, — неожиданно для самого себя проговорил Ирод (когда спускался в подвал, не знал, что будет говорить и будет ли говорить вообще), — что ненавижу тебя, как и всех иудеев. Я либо приведу вас к покорности, либо перебью всех до одного. Ты слышишь меня, слышишь?!
Ирод приблизил лицо к самому лицу Пифолая. Тот, с трудом разлепив губы, произнес едва слышно, но внятно:
— Идумей.
— Да, я идумей, — горячо отозвался Ирод, — и сделаю все, чтобы стать владыкой над вами. Мне будет особенно сладко сделать вас рабами — вас, столь много пекущихся о свободе. Я возьму в жены царскую дочь Мариам, и когда буду спать с ней, а она закричит от боли, я услышу в ее воплях крики ваших стариков, ваших женщин и ваших детей. Ты понял, понял меня?!
Пифолай снова разлепил губы и снова произнес:
— Идумей.
— Скажи, что ты понял меня! — прокричал Ирод. — Скажи, и я, может быть, может быть…
Он не успел договорить, губы Пифолая дрогнули раз и другой раз.
— Иду… — проговорил он, и тут же губы его сомкнулись, а отражение факела в его глазу сделалось тусклым и вдруг совершенно исчезло.
Ирод медленно поднялся и, нетвердо ступая затекшими ногами, пошел к лестнице. Он шагал, выставив перед собой руки, так, как это делают слепые или те, кто идет в темноте.
Смерть Пифолая подействовала на Ирода не отрезвляюще, но, напротив, как крепкое вино. «Идумей! Идумей!» — все звучали в его ушах слова иудейского полководца.
— Хорошо же, — с угрозой произносил Ирод, словно продолжая прерванный смертью собеседника разговор, — я докажу тебе, как ты был прав!
Через несколько дней, оставив в Годаре небольшой гарнизон, он со всем своим войском выступил из города. Оно теперь значительно увеличилось и составляло около пяти тысяч воинов — по его призыву из Идумеи и Самарии к нему стекались искатели приключений, бывшие преступники, разорившиеся крестьяне, привлеченные именем самого Ирода и теми наградами, которые он щедро жаловал своим солдатам. Ирод не брал всех подряд, но выбирал самых лучших, причем объявлял каждому, кто вступал в его войско, что за малый проступок его ждет жестокое наказание, а за больший — смерть; отважным же и дисциплинированным он твердо обещал славу и богатство.
Разделив войско на несколько отрядов и поставив над каждым опытных и толковых командиров, он начал планомерную и жестокую войну против разбойников, разорявших окрестности Сирии. Он торопился, до него уже доходили слухи о недовольстве его действиями первосвященника Гиркана и членов Синедриона. Антипатр прислал к сыну гонца, прося его приехать для разговора в Иерусалим (послание Антипатра было на удивление мягким — просьба, а не приказ). Ирод передал гонцу, что приедет в Иерусалим к наместнику Иудеи, как только покончит с самыми неотложными делами. Главным же неотложным делом был полный разгром разбойничьих отрядов.
И в этом Ирод преуспел. Он оказался энергичным, хитрым, жестоким начальником. Для быстроты передвижения все свое войско он посадил на коней. Коней он забирал во всех встречавшихся на его пути селениях: щедро платил, если селение было сирийским, и отнимал, если оно было иудейским. Лишившись своих вождей — Пифолая и Иезеккии, разбойники были уже не так смелы и упорны, к тому же не могли противостоять маневренному и сильному войску Ирода. Иудейские же крестьяне, напуганные жестокостью иродовых солдат (при малейшем подозрении в помощи или сношениях с разбойниками солдаты сжигали дома, а то и целые селения, не щадя никого, не принимая во внимание ни пол, ни возраст), уже не оказывали разбойникам прежней помощи, а последние ощущали острую нехватку фуража и продуктов. В течение месяца с небольшим основные силы разбойников были уничтожены, мелкие же отряды уже не помышляли о разбое, но лишь о сохранении собственной свободы и жизни.