Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 41 из 70



Наконец проушина мотыги прошла через сгиб и крепко засела на расширяющемся конце. Осокин примерил — рукоятка была в самый раз. Он взял кусок стекла и острым краем начал сглаживать неровности. С улицы донесся голос Лизы, возвращавшейся домой. Осокин открыл дверь сарая. Недавно прошел дождь, и по асфальту струилась еще не успевшая стечь в канавы мутная вода.

— Лиза, пойди сюда. Видишь, какую рукоятку я сделал!

— А почему она такая белая?

— Подожди, поработаю — отполируется. Знаешь, немцы Орел взяли.

— И посадили в клетку?

— Не птицу, а город Орел.

— Ты, кажется, мне про него не рассказывал, — сказала Лиза с сомнением.

— Скажи, Лиза, а тебе жалко, что взяли Орел?

— Жалко, потому что тебе жалко, дядя Па. Ты знаешь, маленький Маршессо совсем глупый. Он сегодня ножницами разрезал себе штаны. Soeur A

То, что он ничем не помогал России, его тяготило с каждым днем все больше. Вскоре после падения Орла он поехал в Маренн, надеясь там найти следы Фреда или Мартена.

Он без особого труда разыскал домишко, в котором пил вино после бегства Мартена, но домишко пустовал— ставни были закрыты наглухо, а во дворе, в огромной луже, которую морщили порывы ледяного ветра, уныло стояла двухколесная зеленая телега, задрав к небу сломанную оглоблю. Осокин осторожно спросил соседей о Мартене, но те либо действительно ничего не знали, либо не хотели говорить. Зашел к Букову, который встретил Осокина покровительственно: с тех пор как устрицы стали одним из редких продуктов, которые можно было покупать без карточек, он еще больше разбогател. О войне Буков говорил неохотно: он, видимо, уже поверил в окончательную победу немцев, но еще не решил, как ему следует вести себя. Устриц немцы не любили, и это было досадно — и без того прибыльное дело могло бы оказаться еще более прибыльным, если б не эти немецкие вкусы… На вопрос Осокина о Мартене, помолчав, он ответил:

— Вы бы лучше этим меньше интересовались. — И ничего не захотел добавить.

Ничего не добившись, Осокин вернулся в Сен-Дени и снова принялся за Дикое поле. Он решил посадить на нем картошку дважды — в феврале и в июле. Сорок шестая параллель, которая пересекает Олерон (как узнал Осокин, она проходила всего в нескольких сотнях шагов к югу от его поля), в нормальных условиях не позволяла надеяться на двойной урожай, но Гольфстрим, своей теплой струей омывавший Олерон со всех сторон, менял климат, и попытаться стоило.



После того как оскорбленная в лучших чувствах Мария Сергеевна переехала на другой конец острова, Осокин снова остался в одиночестве. Но это уже было не парижское затворничество, и различие состояло не только в том, что с ним были Лиза и мадам Дюфур. Осокин чувствовал себя теперь связанным со всем миром — своей работой на земле и огромной, вдруг проснувшейся в нем тягой к России. В декабре стало известно о поражении немцев под Москвою — это было первое хорошее известие с тех пор, как немцы напали на Россию.

Буря началась ночью. Когда утром Осокин, пройдя пешком три километра, добрался до Дикого берега, он еле переводил дыхание: крепкий и плотный воздух бил с такой силой в лицо, что можно было дышать, только отворачиваясь. Он оставил велосипед, на который так и не удалось сесть, за жесткими и крепкими, как камень, кустами (которые по-французски называются «морскими скалами») и пошел по тропинке, вьющейся между складками дюн. Тропинка вела к глинистому обрыву, которым остров упирался в открытый океан. Ветер прыгал вокруг, стремительные вихри завивали воронками сухой песок. Если еще утром Осокин думал, что ему удастся начать обработку нового поля, расположенного в углублении между дюнами, то теперь он шел, уже просто чтобы посмотреть на разбушевавшийся океан. И вот за поворотом океан открылся его глазам во всем своем могуществе. Метрах в десяти от обрыва, в том месте, где волны разбивались о подводные камни, черные спины которых иногда появлялись в белой струящейся пучине, вырастали, одна за другой, вертикальные стены воды, как будто подводным взрывом взметенные к низкому, стремительно несущемуся над водой черно-серому небу. Воздух дрожал от грохота и звона, не брызги, а уже целые хлопья воды подхватывал ветер и бил ими по лицу Осокина. Над горизонтом небо, как огромный черный спрут, выпустило щупальца, впившиеся в бурлящую воду, — там шел дождь.

Осокин уже собирался повернуть назад, когда в вое и грохоте, его окружавшем, он расслышал человеческий голос. Это не был крик о помощи, наоборот, в голосе слышались скорее повелительные интонации, и это поражало больше всего. На коленях, потом ползком, хватаясь руками за жесткую траву, Осокин добрался до края обрыва. Прямо под ним, внизу, простирая руки вперед, стоял кюре. Черный плащ раздваивался, как крылья, бился и взлетал за его спиной.

Прилив стремительно наступал на узкий пляж и вскоре уже должен был достичь глинистого обрыва. Обыкновенно вода так высоко не приливала даже в новолуние, но в бурю это становилось возможным. У отца Жана не было выхода: на отвесный обрыв он не мог влезть, пройти низом к узкой дороге, по которой к самому морю спускались телеги, уже было нельзя. Осокин закричал, но отец Жан его не услышал: ветер относил в сторону слабый человеческий голос. Осокин подобрал камень и бросил его. Камень упал у ног кюре, но тот не обратил на это внимания. Вторым камнем Осокину удалось попасть в спину. Отец Жан обернулся. Впоследствии Осокин никогда не мог забыть этого мокрого от морской воды, сияющего и страшного лица.

Помочь отцу Жану влезть на обрыв оказалось делом нелегким. У Осокина не было веревки, а съездить за помощью в Сен-Дени нечего было и думать: через десять — пятнадцать минут весь пляж скроется под водою. После нескольких неудачных попыток отец Жан поднялся метра на три-четыре. Ветер всей своей огромной силой прижимал его к обрыву. Между рукой Осокина и поднятою кверху рукой отца Жана оставалось еще два метра. Именно на этой высоте были обнажены белые гладкие камни, за которые уже нельзя было уцепиться.

Океан подступал все ближе. Все ближе поднимались столбы водяных взрывов. Внизу, у ног отца Жана, пена прибоя с гулом ударялась о самую стену обрыва. Осокин поспешно разделся. Он связал все вместе — штаны, куртку, рубашку, старую шерстяную фуфайку. Получилось нечто вроде веревки, но спустить ее оказалось нелегко: ветер поднимал ее вверх и относил в сторону. Прижимаясь всем телом к обрыву, распластавшись, отец Жан поднялся еще на несколько сантиметров. Осокин засунул в рукав куртки большой, овальный, как яйцо, камень. Самодельную веревку потянул вниз, и отцу Жану удалось схватить рукав куртки. Осокин видел, как медленно и осторожно перебирали край рукава побелевшие от напряжения пальцы, стараясь»; захватить как можно больше материи. Куртка затрещала — этот треск Осокин расслышал даже в грохоте прибоя, — но выдержала.

Через несколько минут отец Жан лежал вместе с Осокиным за кустом «морской скалы». В этом месте куст образовывал нечто вроде навеса, и ветер проносился мимо. Сперва от усталости и напряжения отец Жан не мог говорить. Осокин, дрожа от холода, окоченевшими пальцами с трудом развязывал затянувшиеся узлы мокрой одежды.

— Почему вы оказались внизу, у самой воды? — спросил Осокин, натягивая прилипавшую к телу, как пластырь, серую от влаги рубашку.

— Я думал, что успею пройти. Здесь недалеко до Негру, где дорога спускается к морю. Очень трудно идти по гальке. Ветер сбивал с ног. Вы пришли вовремя.

Кое-как Осокин оделся. Оба дрожали от холода, что— то старались объяснить друг другу и путались в словах. До велосипеда они добежали бегом — ветер со всей силы толкал их в спину. А на велосипеде — Осокин посадил отца Жана на раму — их понесло по дороге, ведущей в Сен-Дени, с такой быстротой, как будто это был не велосипед, а мотоциклетка.

— Вы русский, — сказал, прощаясь, отец Жан, вкладывая особый смысл в эти слова. — Приходите в воскресенье на мессу. Обязательно приходите.