Страница 42 из 70
В ближайшее воскресенье, к огромной радости мадемуазель Валер, приписывавшей событие своему личному влиянию, Осокин вместе с Лизой пришли в церковь еще до начала мессы и уселись на деревянной, удивительно неудобной скамейке. Народу было немного, главным образом — женщины в черных чепцах. Был мэр, сидевший на первой скамейке. На мессе присутствовало также несколько немецких солдат, стоявших, впрочем, на этот раз совсем в стороне.
В церкви было холодно. Запоздавшие прихожане торопливо запускали руку в выдолбленную в камне раковину со «святой водой», крестились, проходили по образованному скамьями коридору и, прежде чем сесть, преклоняли колено и снова крестились. Латинские слова службы гулко разносились под высокими готическими сводами. Иногда раздавался звон серебряного колокольчика, и все становились на колени. Лиза шепотом объясняла Осокину, что ему надо делать. «Здорово ее у монашек намуштровали. Хорошо, что в будущем году она пойдет в обыкновенную коммунальную школу».
Отец Жан взошел на прилепившуюся к колонне, как ласточкино гнездо, деревянную высокую кафедру и начал проповедь. Поначалу Осокин слушал рассеянно, но вскоре насторожился.
— Отдать свою жизнь за отечество — это наш долг, и счастлив, кто умер в справедливой войне. Счастлив, кто умер, защищая свою землю и свой дом. Его прах станет землею родины, землею Франции. Миллионы наших отцов, сыновей и братьев томятся в плену. Мы должны терпеливо ждать их возвращения. Терпение не есть покорность. В терпении может быть воля к добру, а покорность — это подчинение. Наши пленные вернутся, когда кончится война. Но долг, долг французов, любящих свою родину, помогать ее скорейшему окончанию… В евангелии от Матвея сказано: «Не думайте, что я пришел принести мир на землю, не мир принес я, но меч…»
Голос отца Жана гулко разносился под сводами церкви, как будто подхваченный сотнею сталкивавшихся между собой маленьких эхо. Каждое слово, прежде чем исчезнуть, еще трепетало какую-то долю секунды, шумя в воздухе невидимыми крыльями.
— Нам не дано знать будущего. Но мы верим в справедливость. Мы знаем, что поднявший меч от меча погибнет. Соблазнительно поверить, что сильнейший прав. Соблазнительно и легко. Только достигнутое с трудом бывает долговечным. Будем осторожны в наших суждениях. Будем осторожны и внимательны; если в гранитной стене появляются трещины, то, значит, не крепок гранит, и в любую минуту может рухнуть кажущаяся неприступной стена.
Слова взлетали, стукались о своды, трепетали в воздухе. Голос отца Жана становился проникновеннее и тише.
— Нам трудно ждать. Когда справедливость кажется поруганной, когда грубая сила побеждает, да, тогда трудно ждать. Но если человек включается в общее дело и чувствует, что не только самому себе он становится нужным, когда он забывает себя ради других, когда он стоит на своей земле и защищает свою землю, — тогда нет такой силы, которую бы он не победил.
Взлетел — как последнее слово — широкий рукав сутаны в благословляющем жесте, ему ответил сдержанный вздох принимающих благословение, зазвенел серебряный колокольчик, и отец Жан медленно сошел по узкой винтовой лестнице с кафедры. Его движения были медленны и торжественны.
Осокин вспомнил сияющее и страшное лицо отца Жана, стоявшего на берегу; камень попал ему в спину, и он обернулся тогда к Осокину… «В его проповеди можно было бы ничего не заметить, если бы не сообщение о поражении немцев под Москвой. Вот она — трещина в гранитной стене».
Лиза тащила Осокина к выходу: она замерзла между пронизанными холодом, каменными стенами церкви. На маленьком посиневшем личике ярко горели черные глаза.
— Сейчас, Лизок, сейчас. Придем, я дам тебе горячего молока. — «Так и воспаление легких недолго получить», — думал Осокин, шагая по рю дю Пор.
Через несколько дней, вечером, Осокин зашел к отцу Жану. Он не пошел сразу, не имея смелости доверить самое тайное чужому человеку, католическому священнику. С Фредом все было куда яснее и проще.
Отца Жана он застал в маленькой душной комнате. Посередине ее сияла раскаленная докрасна маленькая железная печурка. На столе стояла не убранная после ужина посуда и начатая бутылка красного вина. Отец Жан сделал несколько шагов навстречу Осокину и протянул руку.
— Я рад, что вы пришли, мсье Поль. Я рад, что обязан именно вам спасением моей жизни.
— Ну что вы, какое там спасение. Вы бы выбрались и без меня. Переждали бы на стене… Это все неважно, а вот скажите — что нам надо делать? Я говорю о реальном, я понял вашу проповедь.
— Я не знаю еще. Подумаем вместе. — И прибавил с грустной улыбкой: — Не только вы поняли мою проповедь, вчера я получил предупреждение от ла-рошельского епископа: если подобное повторится, меня обещают перевести в другой приход…
17
Буря, во время которой Осокин спас отца Жана, была только первой в цепи яростных зимних бурь, обрушившихся на остров. Ветер дул с такой силой, что пронизывал насквозь — сколько одежд на себя ни надевай. Было холодно, но почти никогда не морозило. В сырой и воющей стуже, которая вихрями проносилась над Олероном, слышались отзвуки первой русской военной зимы. Осокину не раз удавалось перехватить советское радио, он знал о сталактитах обледенелого Ленинграда.
Весна приближалась медленно, сухая и холодная. Французские газеты, обслуживавшие оккупантов, перестали говорить о блицкриге и задержку в немецком наступлении объясняли сперва «генералом Зимой» (по-французски это получалось очень серьезно — 1е general Hiver), а потом — весенней распутицей. После того как еще в ноябре немецкий штаб сообщил, что регулярная война на Востоке закончена и германской армии «предстоит лишь ликвидация разрозненных партизанских групп», разговоры о распутице казались не слишком убедительными, но большинство не видело других объяснений. В эти месяцы в Сен-Дени, кроме Осокина и отца Жана, пожалуй, мало кто верил в победу СССР.
Доминик, проигравший крупное пари — он был уверен, что Москва будет взята до рождества, — теперь злился. С немцами он не поладил — говорил, что поскупился кое-кого подмазать — и теперь рыл артезианский колодец для мадемуазель Валер. За рытье колодца он должен был получить маленький заброшенный виноградник. Впрочем, затмение Доминиковой судьбы было только временным: после того как арестовали за растрату одного из начальников организации Тодта на острове, Доминик снова вошел в милость и начал носиться на немецком грузовике.
Однажды Осокин увидел Марию Сергеевну — она ехала в автомобиле вместе с сен-трожанским комендантом. На ней была совершенно потрясающая по нелепости зеленая бархатная шляпа. На поклон Осокина она милостиво кивнула в ответ.
С отцом Жаном Осокин встретился еще несколько раз, и однажды кюре сказал, что знает еще двух-трех человек, думающих так же, как и они.
Как-то в апреле перед рассветом Осокина разбудил негромкий настойчивый стук в ставню. Стучали уже давно, но Осокин не мог проснуться: во сне ему казалось, что кузнец Массе отбивает его затупившуюся мотыгу, а он раздувает мехи и никак не может остановиться: если остановится, все погибнет, а главное — погибнет его мотыга с розово-красными, почти прозрачными клыками. «Но без мотыги я не смогу засеять поля кукурузой», — думал он, а стук все продолжался, настойчивый и четкий. Наконец Осокин широко раскрыл глаза, раскаленные зубья мотыги растаяли в темноте, и звон наковальни, сразу потеряв таинственность, превратился в реальный звук: кто-то осторожно, но упрямо стучал в ставню столовой в нижнем этаже. Осокин открыл окно — ночь была холодная, темная. Звезды затянулись предутренней мглою. Он ничего не мог разглядеть в темноте — сад перед домом был похож на широкое отверстие колодца. Как только Осокин скрипнул ставней, стук прекратился.
— Кто там? — шепотом спросил Осокин.
— Это я, Фред. Открой.
Не одеваясь, голый — он всегда спал без рубашки, — Осокин сбежал вниз и, стремительно звякнув запорами, открыл дверь.