Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 36 из 70



«Красит она или у нее на самом деле такие светлые волосы? А красивая, стерва», — Осокин чуть было не сказал вслух последнюю фразу, но, спохватившись, отвел глаза в сторону. «Не буду на нее смотреть», — подумал он, но взгляд его снова вернулся к родинке и, скользнув вдоль тела, остановился на голых ногах Марии Сергеевны. Осокин даже с удовольствием увидел, что ногти на коротких, искривленных башмаками, пухлых пальцах выкрашены в ярко-красный цвет. «Ну, это уже совсем гадость», — подумал он и вместе с тем был не в силах оторвать глаз от линий ее тела. «По, чему я хочу убедить себя, что она мне не нравится?» Он снова взглянул на ноги с кроваво-красными ногтями и сказал громко, чужим, задыхающимся голосом:

— Идемте купаться, Мария Сергеевна, скоро начнется отлив. Смотри, Лиза, пока мы купаемся, не подходи близко к воде.

Ощущение прохладной и крепкой морской воды приятно охватило все тело Осокина, но раздражение не проходило. Он саженками отплыл от берега, направляясь к разрушенному бурями и обросшему коричневыми водорослями волнорезу, и перевернулся на спину. «Почему я сторонюсь Марии Сергеевны! Из-за Лизы? Нет, Лиза, кажется, здесь ни при чем». Однако, как это ни казалось нелепым, Осокин чувствовал, что именно из-за Лизы он не хочет связываться с Марией Сергеевной. Из-за Лизы и еще из-за чего-то, что ему еще не удавалось определить. Перевернувшись на бок, Осокин увидел, что Мария Сергеевна плывет рядом с ним, крепко и ровно выкидывая руки из воды, — настоящим кролем.

— Где вы так научились плавать, Мария Сергеевна?

— На Констанцском озере. Меня с сестрой родители еще девочками увезли из России. Мы выросли в Швейцарии. Елена еще лучше меня плавала — она призы брала.

Осокин вспомнил бомбардировку Этампа, и ему стало холодно. «Я сегодня ей скажу, что нам неудобно жить вместе», — подумал он, и от этой мысли стало спокойно и хорошо.

— Небо-то сегодня какое ослепительное! — воскликнул он ни к селу ни к городу и стремительно поплыл к берегу: издали ему показалось, что Лиза подошла слишком близко к воде.

Но вечером Осокину все не удавалось объясниться с Марией Сергеевной: за ужином она была любезна, говорила о том, как Осокин любит Лизу и как ей это приятно. Одним словом, получилось бы так, что он гонит ее из дому ни с того ни с сего, по непонятному и грубому капризу. Особенно его удивляла в тот вечер упорная забота Марии Сергеевны о том, что он теперь будет делать.

— Возвращайтесь, на карьер, — уговаривала она. — Или, если хотите, я вас устрою переводчиком в организацию Тодта. Они теперь начинают работы на острове. По секрету могу вам сказать, что работы запланированы на много месяцев, даже, может быть, лет. Вы увидите — Олерон превратится в крепость. У Тодта вам нетрудно будет сделать карьеру — через год-другой вы сколотите себе целое состояние. Как переводчик вы сможете получать проценты со всех поставщиков, а у немцев — высокое жалованье.

— Но я не хочу работать у немцев! — воскликнул Осокин. — Как вы этого не понимаете!

— Нет, не понимаю. Не понимаю, как можно жить в оккупированной стране и не работать на оккупантов. Что бы вы ни делали, все это обернется работой на немцев. Вот вы для Доминика гравий копали, кому он достался? Не крестьянством же вы будете заниматься? Увидите: это тоже обернется работой на немцев — все равно от реквизиций вам не спастись.

— У меня еще есть деньги. Я могу жить, не работая, до весны.

— Ну, а потом?

— Потом? Ну, буду обрабатывать землю.

— Без лошади вы даже прожить не сумеете, не то что заработать. А лошадь сейчас стоит тысяч тридцать — пятьдесят. Все равно у вас нет таких денег.

— Да я и не желаю зарабатывать. Просто без работы мне скучно жить. А чем меньше я заработаю, тем меньше я буду бояться реквизиций.



— Вы идеалист, Павел Николаевич. Я люблю идеалистов, только с ними жить трудно.

«А ты дура», — хотел было сказать в сердцах Осокин, но сдержался и только недовольно крякнул.

Мария Сергеевна, увидев, что сегодня продолжать разговор бесполезно, переменила тему и начала рассказывать о себе. На эту тему она всегда говорила с большим удовольствием и очень подробно, только иногда путалась в деталях — то ее первый муж был инженером, то инженером оказывался второй, а первый превращался в биржевика. Впрочем, она вообще не очень была тверда в памяти о количестве бывших мужей, не решив, по-видимому, точно, с какого момента можно считать мужем человека, с которым она живет. Но если не обращать внимания на обмолвки, картина получалась замечательная: Мария Сергеевна всегда имела головокружительный успех, чем бы она ни занималась — литературой, модами, политикой или просто продажей шелковых шарфов.

— Мой роман, — говорила она, но Осокин так и не понял, о чем она говорит — о книге, которую она издала в Швейцарии (впрочем, книга была издана под чужой фамилией, и порою оказывалось, что Мария Сергеевна только переводила, а писал ее третий муж, отец Коли), или о своих отношениях с очередным мужем. — Мой роман, — повторяла она, — глубоко трагичен. Человек никогда не руководит любовью, любовь всегда оказывается сильнее. Ведь женщина, отдающаяся без любви, это просто… c’est une fille, это девка… Не правда ли, Павел Николаевич?

— М-да, c’est une filte, — промычал Осокин, невольно взглядывая на Марию Сергеевну. Она сидела около зажженного камина (вечер, как всегда на Олероне, был прохладен). На этом самом месте обыкновенно сиживал Фред. Она положила ноги на соседний стул, и огонь поблескивал на шелке чулок.

— Женщина — это скрипка в руках виртуоза, — продолжала она.

«Вы-то, пожалуй, больше похожи на виолончель», — хотел сказать Осокин, но промолчал: еще обидится.

— Бедная Елена! — продолжала Мария Сергеевна, вдруг вспомнив о сестре. — Ей не везло в жизни. Она была человеком одной любви. Настоящим однолюбом. А выбрала неудачно — муж ее бросил. Очень красивый был мужчина. Мне он напоминал Жуве, только глаза у него были калмыцкие. Во время войны оказался на линии Мажино и вместе со всей своей частью попал в плен. Кажется, был ранен. Недавно мне сообщил Красный Крест, что он умер. Лиза теперь сиротка. У нее никого нет, кроме вас и меня.

Перед сном Осокин вышел в садик. Сквозь листья каштана блестели яркие звезды. Ветреный воздух был холоден и резок. «Как быстро меняется на Олероне температура! После сегодняшней утренней жары — такой холод… Итак, Лизин отец был красив. А глаза калмыцкие. Вот почему Лиза похожа на татарчонка».

До сих пор Осокин никогда не представлял себе реально Лизиного отца. В душе он завидовал этому человеку. Но вот теперь Осокин почувствовал, что зависть исчезла. «Не потому, конечно, что ты умер, — сказал он про себя, обращаясь к невидимому собеседнику, — а потому, что моя любовь к Лизе так полна, что к ней ничего нельзя прибавить. Если бы Лиза была моей дочерью, я не мог бы любить ее больше, чем я люблю».

Издали ровно и мерно доносился гул полуночного прилива. По улице, громыхая сапогами, прошли два немецких солдата. Они были пьяны, и их несло с одной стороны улицы на другую. В руках у одного из них мелькал электрический фонарик. Круглое пятно скользило по черному асфальту, взбиралось на стены домов, перескакивало по ветвям деревьев, гасло на несколько секунд и, вспыхнув, вновь начинало свой стремительный танец

— Я не хочу ехать в Россию, — сказал один из солдат, остановившись перед самой калиткой осокинского садика. Слышно было, как он подавил отрыжку.

— Заткнись ты, — сказал другой.

— Я не хочу, — повторил первый и, вдруг теряя равновесие, наискось побежал через улицу, увлекая за собой товарища. Перебежав, он остановился около стены сарая, потоптался на месте и снова двинулся дальше, к морю. Маленькое пятно фонаря продолжало свой беспорядочный танец, пока не исчезло, растворившись в холодном мраке ветреной ночи. Заикающийся, бестолковый топот сапог был поглощен все нарастающим грохотом океана.

«Не хочешь, а едешь, — сказал про себя Осокин. — Все вы… — Осокин выругался так, как ему уже давно не приходилось ругаться. — Никто из вас оттуда не вернется, пьянствуйте, пока не поздно…»