Страница 99 из 106
«Как знать? — говорила она себе. — Как знать, кто подсказывает тебе этот отъезд? Может быть, то голос собственной души, которая видит то, чего не видишь ты, как слепая в трагедии. Как знать, может быть, там, среди спокойствия океана, душа твоя обретет мир, а уста снова получат способность улыбаться, давно уже чуждую им. Быть может, тогда, увидя в зеркале седой волос, ты равнодушно скажешь себе: „Иди с миром!“»
Она занялась приготовлениями к отъезду.
В февральском воздухе по временам проносилось дыхание весны.
— Чувствуешь ты близость весны? — спросил Стелио у своей подруги.
Ноздри его раздувались.
Чувствуя, что сердце ее перестает биться, она слегка отстала и подняла голову к небу, усеянному перистыми облаками. Резкий сухой свист сирены пронесся над бледным заливом, замирая подобно нежному звуку флейты. Ей показалось, что вместе с этим звуком что-то вырывалось из ее груди и рассеивалось вдали, превращаясь мало-помалу из страдания в воспоминание.
Она ответила:
— Весна стоит у Трех Гаваней.
Они снова блуждали по водам лагуны, где так привыкла витать их фантазия.
— Ты сказала: у Трех Гаваней? — живо воскликнул молодой человек, как бы разбуженный внезапной мыслью. — Как раз там, на высоком берегу, моряки заклинают ветер и везут его скованного заклинанием в Дарди Сегузо… Я тебе как-нибудь расскажу историю первого органа.
Его таинственный вид при рассказе о заклинаниях моряков заставил ее улыбнуться.
— Какая же это история? — спросила она, заинтересованная. — И при чем тут Сегузо? Уж это не хозяин ли стекольного завода?
— Да, но только предок теперешнего, изучавший латынь и греческий, музыку и архитектуру, член академии Pellegrini, владелец садов Мурано, обычный гость на ужинах Тициана, даваемых в его доме в квартале Бари, друг Бернардо Капелло, Джакомо, Цоне и других патрициев… Однажды у Катерино Цоне он увидел впервые знаменитый орган, сооруженный для Маттиа Корвино, короля Венгрии. Чудная идея пришла ему в голову во время его спора с Агостино Амади, заполучившим в свою коллекцию инструментов настоящую греческую лиру, семиструнный лесбосский инструмент из золота и слоновой кости… Ах! Ты можешь себе представить эту реликвию Митиленской школы, перевезенную в Венецию на галере, которая, проплывая водами Santo-Mauro, влекла за собой до Меламокко труп Сафо, будто пучок сухих трав? Но это уже другая история.
И снова женщина-кочевница улыбнулась наивной улыбкой ребенка, заинтересованного книгой с картинками. Сколько чудных легенд, сколько фантастических историй развертывал перед ней этот чародей образов в продолжение длинных часов, проведенных ими на этой воде! Какое очарование разливал он для нее, звуком своего голоса оживляя все окружающее! Сколько раз на легкой гондоле вблизи своего возлюбленного она забывалась в чудных грезах, в которых тонули все ее страдания и носились только поэтические видения!
— Расскажи, — попросила она.
Ей хотелось прибавить: «История эта будет последней». Но она удержалась, скрывая от возлюбленного свое решение.
— Ах! Ты, точно София, обожаешь сказки!
Со звуком этого имени, как при мысли о весне, сердце ее замерло: она почувствовала всю жестокость своей судьбы и всем своим существом отдалась воспоминанию об утраченном счастье.
— Взгляни! — сказал он, указывая на безмолвную лагуну, по поверхности которой пробегал временами легкий ветерок. — Взгляни, разве эти бесконечные немые волны не стремятся превратиться в музыку?
Бледные послеполуденные воды лагуны, усеянные маленькими островами, напоминали небо, покрытое легкими облачками. Длинные тонкие полоски Лидо и Terra Ferma казались черными обломками, плывущими по тихим водам. Torcello, Burano, Mazzorbo, San-Francesco del Deserto казались издали недосягаемыми и выглядывали из воды, подобно затопленным кораблям. Следы жизни, казалось, были стерты на этой пустынной равнине, подобно надписям на могильных памятниках.
— Итак, хозяин стекольного завода, слушая, как превозносили у Цоне знаменитый орган короля Венгрии, воскликнул: «Клянусь Бахусом! Вы увидите, какой орган сооружу я на моей земле, liquida musa canente! Я сооружу царя органов! Dant sonitum per stagna loquacia ca
Они склонились над чудными водами. Изящная, но скромная шляпа Фоскарины — искусное сочетание лент, перьев и бархата, ее глубокие зеленоватые глаза, улыбка, придающая очарование ее увядающей красоте, букет жонкилий, прикрепленный к носу гондолы вместо фонаря, вдохновенные мечты поэта, воображаемые названия исчезнувших островов, лазурь неба, то ясная, то заволакивающаяся снежным туманом, глухие крики невидимых птиц — все это заслонялось чередой мимолетных впечатлений, красками морских трав, трепетавших под капризными волнами, извиваясь, словно в жажде объятий. Их цвет казался изменчивым. То зеленые, подобно молодой озими, пробившейся в бороздах, то красные, подобно умирающей листве дуба, то соединявшие в себе и красный, и зеленый оттенки со всеми переливами юных и увядающих растений — они являлись как бы отражением переходного времени года, наступившего в водной глубине лагуны. Дневной луч, проникавший к ним сквозь прозрачную воду, не терял своей силы, но становился таинственным, и в их гибкой истоме, казалось, сохранялось воспоминание о ласках луны.
— Отчего же горевала Пердиланца? — спросила Фоскарина, склонившись над чудными водами.
— Потому что на устах и в сердце возлюбленного ее собственное имя заменилось именем Темодии, произносимым с восторгом, потому что этот остров был единственным местом, куда ей не дозволялось следовать за своим другом. Там он построил новую мастерскую и в ней проводил почти все дни и все ночи, окруженный своими помощниками, которых он обязал клятвой пред алтарем хранить тайну. Совет, приказав снабдить мастера всем необходимым для его странной работы, объявил, что он поплатился своей головой, если изобретенный им орган не оправдает его гордых обещаний. И тогда Дарди обвил красным шнуром свою обнаженную шею…
Фоскарина приподнялась было, но затем снова опустилась на черные подушки. Среди видений моря и видений сказки мысли ее блуждали, точно тогда в лабиринте, и она начинала испытывать тот же ужас, в ее голове действительность тесно сплеталась с призраками. Казалось, под видом этих странных образов, поэт говорил о самом себе как в тот последний вечер сентября, когда он рассказывал ей легенду о гранате, и имя сказочной женщины начиналось с двух первых слогов того имени, которым в то время называл он ее, Фоскарину.