Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 89 из 106

— Да, да, вы действительно один из Сегузо, — сказал Эффрена, разглядывая его. — Ваши руки обнаруживают благородное происхождение.

Стекольный мастер с улыбкой посмотрел на свои руки.

— Завещайте их музею Мурано вместе с вашей выдувальной трубкой.

— Si perché i le meta in composta come el cuor de Canova e le vissola Padobana…[31]

Открытый смех работающих мастеров прозвучал вокруг плавильной печи, и выдуваемые формы на концах трубок блеснули, переливаясь розовым и голубыми цветом, словно венчики отцветающих гортензий.

— Но настоящим доказательством послужит ваша работа. Посмотрим.

Фоскарина молчала до сих пор, боясь, что голос может ей изменить. Но, преодолев на миг свою острую душевную боль, она со свойственной ей обворожительной грацией поблагодарила мастера за подношение.

— Посмотрим, Сегузо.

Маленький человечек сделал смущенный жест, чувствуя в Стелио знатока.

— Я постараюсь отгадать, — продолжал поэт, приближаясь к помещению для прокаливанья стекла и бросая критический взгляд на стоящие там бокалы.

— Не этот?

И здесь своим присутствием юноша вносил в среду трудящихся стекольщиков необычное оживление, радостный трепет интереса, одушевлявший его собственную жизнь. Все эти простые люди, улыбавшиеся сначала, заинтересовались испытанием: они ждали определения Стелио с напряженным любопытством, как ждут результата пари. Они сравнивали навык мастера с чутьем его судьи. И этот неведомый человек, который держал себя в мастерской как дома и который умел приспособляться к уровню людей и предметов, относясь ко всему с такой искренней и неудержимой симпатией — этот человек не казался для них чужим.

— Может быть, этот?

Фоскарина почувствовала себя вовлеченной в игру и словно обязанной принять в ней участие, ее горечь и злоба исчезли при виде радости Стелио. Ему и здесь без всяких усилий удавалось осветить красотой и страстью улетающие мгновения, передать жизненный ток своей силы окружающим, оторвать их мысли от повседневного, пробудить среди этих темных ремесленников старинную гордость их искусством. В течение нескольких минут всеобщее внимание сосредоточивалось на гармоничности изящных линий. И поэт наклонялся к рядам бокалов, разглядывая их так тщательно, точно от его определения зависело все счастье этого маленького смущенного стекольщика.

„Да, это верно. Ты один умеешь жить, — казалось, говорила ему Фоскарина своим нежным взглядом. — И справедливость требует, чтобы ты пользовался жизнью. Только видеть, как ты живешь, как ты наслаждаешься, и я буду довольна. И ты можешь сделать со мной все, что тебе угодно“. Она улыбалась в порыве самоотречения. Она снова чувствовала себя его вещью, как кольцо на пальце, как перчатка, как одежда, как слово, которое можно сказать и не говорить, как вино, которое можно выпить или выплеснуть на землю.

— Ну, что же, Сегузо?! — воскликнул Стелио нетерпеливо, видя, что тот колеблется.

Мастер посмотрел ему в глаза, затем решил довериться своему природному инстинкту. Между бокалами было пять, вышедших из его рук, они отличались от всех прочих, словно принадлежали к иному роду изделий. Но какой из них самый красивый? Остальные стекольщики наклонились к нему, подставляя в то же время пламени вздутые формы на концах трубок, чтобы помешать им охлаждаться. А огненные языки, светлые, точно пламя от горящих лавровых листьев, извивались за щитами и, казалось, держали людей в плену узами искусства.

— Да! Да! — вскричал Стелио, когда Сегузо выбрал наконец один бокал и поднял его с величайшей осторожностью. — Порода не обманывает — этот бокал достоин догарессы Фоскарины.

Стекольный мастер, держа изящную игрушку между большим и указательным пальцами, улыбался актрисе, и лицо его расцветало под горячими похвалами Стелио. Своим смышленым и проницательным видом он напоминал золотую лисицу, бегущую за петухом в гербе Мурано. Его веки, воспаленные от яркого света, трепетали над глазами, устремленными на хрупкий предмет, сверкающий в его руках, а в ласкающем прикосновении его пальцев и во всех движениях сказывалась наследственная любовь к правильным красивым линиям и тонкой окраске. Чудным цветком, возросшим на бесплодной и унылой почве, казался этот бокал в руках своего творца — согнутого, высохшего человечка, создавшего его.

Бокал действительно был полон великолепия и таинственности, как создание природы, в его изгибах и выпуклостях точно сохранялось дыхание человека, своей прозрачностью он соперничал с небом и водами — легким фиолетовым оттенком напоминал медуз, носящихся по поверхности моря, — он был простым, строгим, без всяких разветвлений — только основание, ножка и чашечка. И никто не мог бы сказать, почему он так прекрасен, не мог бы выразить его красоты ни одним словом, ни тысячью слов. И он не стоил ничего, или же цена его была неисчислима, смотря по глазам, которые на него устремлялись.





— Он разобьется, — сказал Стелио.

Актриса пожелала нести в руках подарок стекольного мастера незавернутым, как цветок.

— Я сейчас сниму перчатку.

Она поставила бокал на край колодца, помещавшегося внутри церковной ограды. Заржавленный блок, стертый фасад базилики с отпечатком византийского стиля, красные кирпичи кампаниллы, золотистые снопы соломы, сложенные в скирды около стен, и бронзовый отблеск высоких лавров, и лица женщин, низавших бусы на порогах своих домов, и травы, и облака, и все окружающее переливалось в трепещущем тонком стекле. В его цвете растворились все цвета, и его крошечный мирок, казалось, жил многообразной жизнью, подобно глазу животного, отражающему Вселенную.

— Вообразите себе, сколько надо было употребить усилий для создания этой прекрасной вещицы, — сказал восхищенный поэт. — Все поколения рода Сегузо в течение веков прилагали свое дыхание и свое искусство рождению подобной драгоценности до той счастливой минуты, когда маленькому незаметному потомку их удалось схватить далекое вдохновение и воплотить его в послушном материале. Огонь горел ровно, масса вышла на славу, воздух был урегулирован — все благоприятствовало. И чудо свершилось.

Фоскарина, сняв перчатку, взяла в свои пальцы ножку бокала.

— Если бы он разбился, — продолжал Стелио, — надо было бы воздвигнуть ему мавзолей, как сделал Нерон в Канах для своей разбитой чашки. Ах! Любовь к вещам! Другой деспот, Ксеркс, превзошел вас, друг мой, в этой любви, украсив ожерельями прекрасное дерево.

На губах ее под вуалью появилась чуть заметная улыбка — она была хорошо знакома ему, эта улыбка, он уже страдал от нее на берегах Бренты среди унылых полей с мелькающими статуями.

— Сады, сады, всюду сады. Когда-то они считались самыми красивыми в мире — земным раем называет их Андреа Кальмо, земным раем поэзии, музыки и любви. Быть может, какой-нибудь из этих старых лавров слышал разговоры Альда Мануса на греческом языке с Навагеро или вздохи Мадонны Гаспарины о графе де Кольальто.

Они шли по узкой дороге между оградами унылых садов. На гребнях стен, среди красных кирпичей, дрожали странные травы, длинные и твердые, как пальцы. Бронзовые лавры были позолочены закатом. В воздухе искрилась золотистая пыль.

— Какая печальная судьба у этой Гаспары Стампо. Знаете вы ее стихи? Да, я видел книгу у вас на столе. В них смесь льда и огня. Временами сквозь петраркизм, навеянный Кардиналом Бембо, ее смертоносная страсть прорывается красивым криком. Я знаю ее чудные стихи:

— Помните вы Стелио? — спросила Фоскарина со своей загадочной улыбкой сомнамбулы, — помните вы сонет, начинающийся так:

31

Чтобы дополнить винегрет из сердца Каноны и падуанского мрамора.

32

Жить в огне и не чувствовать боли…

33

Синьор, я знаю, что во мне нет больше жизни. И я вижу теперь, что и в вас я умерла…