Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 75 из 106

Но Стелио видел ее прекрасной в тот момент, когда она бросилась к нему из темноты, одушевленная страстью, несколько напоминающей бурю в лагунах. Крик… жест… порыв… внезапная сдержанность… трепет мускулов под одеждой… лицо, угасшее вдруг, подобно огню, обратившемуся в пепел… взгляд, скрестившийся с его взглядом, как острая сталь… дыхание, волновавшее ее уста, как внутреннее пламя волнует поверхность земли, — весь образ ее был полон трогательной силой жизненности, которая могла сравниться разве лишь с энергией Природы, кипящей под давлением космических сил. Поэт узнавал в ней служительницу Диониса, артистку, способную воспринимать гармонию искусства и сливаться с образами поэзии. И так как он видел ее постоянно изменчивой, подобно морской волне, то ему показалась слишком маловыразительной маска слепой, за которой он хотел скрыть ее лицо и слишком узким показался ему трагический замысел ее скорбного пути и слишком ограниченным круг чувств, начертанный для нее в его будущей драме, лишком низменной показалась созданная им душа, которую она должна была воплотить. Ах, как выразить все то, что дрожит, плачет, надеется, безумствует в жизни? Его внезапно охватил панический страх, разрушительный ужас. Что может значить одно его ничтожное произведение в беспредельности жизни. Эсхил создал свыше 100 трагедий. Софокл — еще больше. Они построили целый мир из гигантских камней, нагроможденных их титаническими руками. Труд их был обширен, как история сотворения мира. Действующие лица Эсхила точно согреты небесным огнем, озарены сиянием звезд, увлажнены плодоносной росой. Фигура Эдипа кажется отражением солнечного мифа, фигура Прометея кажется созданием примитивного орудия, которым пастух Ариа добывал огонь на холмах азиатской земли. Дух земли работал вместе с творцами.

— Обними меня, обними… и не спрашивай ни о чем и позволь мне молчать, — умолял он, не будучи в силах подавить свое волнение, собрать свои расстроенные мысли.

Фоскарина не знала что думать, и ее сердце забилось тревогой:

— Почему? Что ты сделал?

— Я страдаю!

— Отчего?

— От сомнений, от сомнений — тебе самой знакомо это страдание.

Она обняла его, и он почувствовал, какие подозрения волновали ее.

— Ты мой? Ты все еще мой? — спросила она чуть слышно, прижав губы к плечу Стелио.

— Да, твой навеки!

Невыносимый страх волновал эту женщину всякий раз, когда он уходил от нее, и всякий раз, когда он возвращался к ней! Уходя, не стремится ли он к неизвестной возлюбленной? По возвращении не скажет ли он ей последнее «прости»?

Она сжала его в своих объятиях с обожанием любовницы, сестры, матери, с самой великой любовью, какая только может существовать на земле.

— Скажи, что я могу, что могу я сделать для тебя? Скажи!

В ней жило постоянное стремление жертвовать собой, служить, повиноваться приказаниям, хотя бы они вели ее к гибели, в борьбе за какой-нибудь дар для него.

— Что могу я сделать для тебя?

Он слабо улыбался, охваченный утомлением.

— Чего хочешь ты? О! Я знаю, чего ты хочешь.

Он улыбался, очарованный лаской этого нежного голоса, прикосновением этих любящих рук.

— Ты хочешь иметь все. Не правда ли?

Он улыбался с грустью, как улыбается больной ребенок при рассказах о недоступных ему прекрасных игрушках.

— Ах, если бы я могла! Но никто в мире не может дать тебе ничего ценного, друг мой. У твоей поэзии, у твоей музыки — только у них можешь ты искать «всего». Мне вспоминаются первые слова одной оды: «Я был Паном!»





Он склонил к ее преданному сердцу свою красивую голову.

— Я был Паном…

Все безумие, все величие этой оды вспомнилось ему.

— Видел ты сегодня море? Видел бурю?

Вместо ответа он утвердительно кивнул.

— Буря неистовствовала? Ты однажды говорил мне, что среди твоих предков много моряков. Думал ли ты о своем доме на дюнах? Испытывал ли тоску по родным пескам? Хотел бы ты вернуться туда? Ты много там работал, и твой труд был плодотворен. Это благословенный дом. Когда ты работал, твоя мать находилась с тобой. Ты слышал ее тихие осторожные шаги в соседней комнате. Иногда — не правда ли? — она начинала прислушиваться.

Он молча прижал ее к своему сердцу. Этот голос проникал в его лихорадочно возбужденную душу и освежал ее.

— А сестра твоя, она также была возле тебя? Ты мне однажды назвал ее имя. Я его не забыла. Ее зовут София. Я знаю, что она похожа на тебя. Я хотела бы услышать когда-нибудь ее голос или видеть ее идущей мимо. Однажды ты при мне похвалил ее руки. Они прекрасны, не правда ли? Ты мне говорил, что когда она огорчена, ее руки причиняют ей боль, как будто это корни ее души. Ты ведь так выразился: «Корни ее души»?

Он внимал ей, почти счастливый. Каким волшебством открыла она тайну этого целительного бальзама! Из какого скрытого источника черпала она мелодическую струю своих воспоминаний?

— София никогда не узнает, сколько добра она сделала несчастной скиталице. О ней я знаю мало, но знаю, что она похожа на тебя, и могу себе представить ее лицо. Вот даже сейчас я вижу ее перед собой. В чужих далеких странах, где я чувствовала себя затерянной и одинокой, она часто являлась мне, являлась, чтобы побыть со мной. Она вставала передо мной всегда неожиданно, без моего зова, внезапно. Один раз это было в Мюррене, куда я приехала после долгого и утомительного путешествия, чтобы повидаться с одной несчастной умирающей подругой. Заря занималась, горы отливали нежным и холодным аквамариновым цветом, встречающимся только на ледниках: оттенком того, что навсегда должно остаться далеким и недоступным и желанным — о, каким желанным! Почему явилась она? Мы стали ждать вместе. Солнце коснулось вершины хребтов. И вдруг радужный ореол увенчал ледники, сиял над ними в течение нескольких мгновений и затем рассеялся. И сестра твоя рассеялась, унеслась вместе с радугой, вместе с этим чудом природы.

Он слушал ее почти счастливый. Вся красота, вся истина, которые он стремился выразить, не таились ли они в какой-нибудь скале, в каком-нибудь цветке тех далеких гор? Самая трагическая борьба страстей человека была ничто в сравнении с этим призрачным, волшебным сиянием вечных снегов.

— А другой раз? — спросил он тихо, так как наступила долгая пауза, и он боялся, что она не будет продолжать.

Она улыбнулась, но потом вздохнула.

— Другой раз — это было в Александрии, в Египте, в день смутного ужаса, точно после разрушения. Город имел вид пораженного тлением смерти… Помню я улицу, полную мутной воды; белесоватую лошадь, похожую на скелет, ходившую в этой грязи с гривой и хвостом, окрашенными охрой; столбы арабского кладбища, далекий отблеск озера Мареотиса… Какое одиночество… Какое уныние…

«О, дорогая моя, никогда более не будешь чувствовать ты себя одинокой и заброшенной», — подумал Стелио с сердцем, переполненным братским участием к женщине-скиталице, вспоминавшей свои тоскливые вечные странствия.

В этот час ум его после страстного, напряженного стремления в будущее, казалось, возвращался с легким трепетом к прошлому, оживающему при звуках голоса Фоскарины. Он чувствовал себя слабым, сосредоточенным и мечтательным, точно убаюкиваемый зимней сказкой у очага. Как раньше, как перед домом Радианы, он чувствовал себя под чарами Времени.

— А еще раз?

Она улыбнулась, потом вздохнула.

— Еще раз — это было в Вене, в одном музее. Громадная пустынная зала, дождь, хлещущий в окна, бесчисленные драгоценные реликвии в стеклянных шкафах… следы смерти и упадка, вокруг предметов в запустении… Им более не поклонялись, их более не чтили. Мы вместе с ней нагнулись над стеклом, покрывавшим коллекцию когда-то обоготворяемых рук в металлической оправе, застывших в неподвижном жесте. То были руки мучеников, усеянные агатами, аметистами, топазами, гранатами, и бледной бирюзой. Кое-где сквозь отверстия виднелись частицы мощей. Была там одна рука, державшая золотую лилию, другая — миниатюрный город, третья — колонну, четвертая, более тонкая, с кольцами на всех пальцах, держала небольшой сосуд с благовониями — реликвия Марии Магдалины… Увы, предметы запустения, лишенные прежнего поклонения, прежнего благоговения… Что, София благочестива? Привыкла она молиться?