Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 74 из 106

— Но человек, — продолжал Стелио, — не может безнаказанно открывать гробницы и заглядывать в лица мертвецов, и каких мертвецов! Положим, он живет вместе со своей сестрой, с самым нежным и чарующим созданием, какое только видел свет, живет он с ней в доме, полном света и безмолвия, среди молитв и обетов. И вот, вообрази себе, какой-то нечистый яд вливается в его кровь, оскверняет его мысли незаметно, постепенно, пока душа его вкушает покой. Вообрази себе эту ужасную месть мертвецов! Он охвачен внезапно страстью кровосмешения, становится дрожащей, жалкой добычей чудовища, ведет борьбу тайную и отчаянную, без перерыва, без конца, день и ночь, каждый час, каждую минуту, борьбу все более страшную, по мере того как невинная сострадательная душа его сестры начинает сочувствовать его мукам. Каким образом этот человек может быть спасен? С самой завязки трагедии, с момента, когда его непорочная сестра произносит свои первые слова, делается ясным, что она обречена на смерть. И все, что затем говорится и совершается, все, что выражают музыка, пение и танцы в антрактах — все медленно, но непоколебимо ведет к смерти. В краткий трагический час Девственница обретает ореол надежды, но с тенью предчувствия, она идет, сопровождаемая пением и слезами, сопровождаемая великой любовью, сулящей радость, и бурной страстью, рождающей гибель, и она останавливается лишь для того, чтобы заснуть под холодными и чистыми струями источника, неумолчными стонами призывающего ее в свое уединение. Как только брат убил ее — он получает от мертвой дар освобождения. «Омыта моя оскверненная душа! — восклицает он. — Я стал чистым, чистым всецело. Святость моей былой любви вернулась в душу мою подобно потоку света. И если бы она воскресла, то могла бы ступать по моей душе, как по ослепительно чистому снегу. Если бы она воскресла, все мысли мои о ней стали бы подобны лилиям. Теперь она совершенна, теперь я могу преклоняться пред ней, как пред божеством. Я положу ее в самую глубокую из гробниц и окружу ее всеми моими драгоценностями. Таким образом, акт убийства, совершенный в минуту безумия, становится подвигом очищения и освобождения и свидетельствует о поражении древнего Рока. Выплывая из моря симфоний, лирическая песнь воспевает победу человека, освещает немеркнущим светом мрак преступления, возносит на музыкальные высоты первые слова обновленной драмы».

— Удар Персея! — воскликнул в опьянении Даниэле Глауро. — В конце трагедии ты отсекаешь голову Матери и показываешь ее народу вечно молодому и вечно новому, приветствующему зрелище громкими криками энтузиазма.

Перед обоими, как во сне, мелькнул образ мраморного театра на Яникуле, толпа, покоренная силой и красотой идеи… Величавая звездная ночь над Римом. Они видели воодушевленный народ, сходящий с холма, уносящий в своих суровых сердцах смутное откровение поэзии, они слышали крики, раздающиеся во тьме Бессмертного города.

— А теперь прощай, Даниэле, — сказал поэт, охваченный потребностью спешить, точно кто-то ждал, точно кто-то призывал его.

Глаза трагической Музы сделались неподвижными в глубине его грез, невидящие, окаменевшие в божественной слепоте статуй.

— Куда идешь ты?

— В палаццо Капелло.

— Фоскарина уже знает идею твоей драмы?

— Не вполне.

— А какой образ придашь ты ей на сцене?

— Она будет слепой, как бы перешедшей в другой мир, за пределы жизни. Она увидит то, чего не видят другие. Ее ноги будут ступать во тьме, а вокруг ее чела воссияет свет вечной правды. Борьба трагического момента отразится во мраке ее сознания тысячью звуков, точно удары грома в глубоких расщелинах унылых скал. Подобно Тирезию, она проникнет в сущность всего дозволенного и запретного, небесного и земного, и она поймет, как тяжело знать, когда знание бесполезно. Ах! Я вложу в ее уста такие дивные слова. Я окружу их красноречивым молчанием, рождающим беспредельную красоту.

— На сцене, — заметил Глауро, — говорит она или молчит — власть ее сверхчеловеческая. Она пробуждает в наших сердцах самые сокровенные муки и самые тайные надежды. Под ее чарами наше прошлое становится настоящим, и сила ее взгляда принуждает нас узнавать свои собственные терзания в терзаниях, испытанных в разные времена другими людьми, как будто бы душа, обнажаемая ею перед нами, была нашей собственной душой.

Они остановились на Ponte-Savio. Стелио молчал, охваченный вдруг чувством любви и печали. Он снова слышал грустный голос: «Любит мою преходящую славу лишь для того, чтобы она когда-нибудь послужила твоей славе!» Он снова слышал свой собственный голос: «Я люблю тебя и верю тебе, я отдаюсь всецело. Ты — спутница моей жизни навеки. Рука твоя сильна». Сила и прочность этой связи возбуждали его гордость, но тем не менее в самой глубине его души трепетало неясное предчувствие, томившее его страхом.

— Мне жаль расставаться с тобой, — признался Даниэле, также отуманенный облаком грусти. — Возле тебя мне дышится легче, и кровь быстрее течет в моих жилах.

Стелио молчал. Ветер, казалось, стихал. Его порывы срывали листья с акаций на Campo di San-Giova

— Знаешь ты зеленую колонну в San-Giacomodell-Orio? — снова начал Даниэле, желая задержать хоть на мгновение своего друга, предупреждая слова окончательного прощания. — Какое дивное произведение искусства! Точно допотопная чаща зеленеющего леса. Следя за ее бесчисленными извилинами, взор проникает мысленно в лесные тайны.

Стелио знал эту колонну. Однажды Пердита долго стояла, прислонившись к ней, созерцая волшебный фриз из золота, склоненный над полотном Бассано и осеняющий его своей тенью.

— Мечтать… вечно мечтать! — вздохнул он. Им вновь овладели тяжелые сомнения, подсказывавшие ему на пути с Лидо слова злобной насмешки.

— Жить реликвиями! Подумай лучше о Дондоло, одним ударом повергнувшем и эту колонну, и целую империю и пожелавшем остаться дожем, тогда как он мог стать императором. Вероятно, он пережил больше, чем ты, ты, блуждающий мыслью в лесах, когда созерцаешь мрамор, который он низверг. Прощай, Даниэле! Не унижай своей судьбы!

— Я хотел бы ее победить.

— Мысль — вот твое оружие.





— Часто мое честолюбие сжигает мои мысли.

— Ты обладаешь даром творчества. Чего еще тебе нужно?

— В другие времена я, быть может, смог бы завоевать Архипелаг.

— Что в этом? Одна мелодия стоит целой провинции. Для нового образа разве ты не пожертвовал бы властью?

— Жить полной жизнью, вот чего я хочу, а не жить лишь одним только рассудком.

— Мозг содержит в себе целый мир.

— Ах, ты не можешь понять, ты аскет — ты укротил свои желания, ты подчинил их себе.

— И ты тоже укротишь их.

— Не знаю, захочу ли я это сделать.

— Ты, несомненно, захочешь.

— Прощай, Даниэле. Я с тобой откровенен. Ты мне более дорог, чем кто-либо другой.

Они крепко пожали друг другу руки.

— Я пройду в палаццо Вендрамен, узнаю, нет ли чего нового, — сказал Глауро.

Эти слова напомнили им великое страдающее сердце, тяжелое тело героя на их руках, переход с этой страшной ношей…

— Он победил, он может умереть, — произнес Стелио.

Стелио быстро вошел к Фоскарине. Возбуждение его ума изменяло в его глазах окружающую обстановку. Передняя, освещенная небольшим фонарем, показалась ему бесконечной. Верхняя часть гондолы, лежащая на полу, взволновала его словно встреча с гробом.

— Ах, Стелио! — воскликнула при его появлении актриса, стремительно бросаясь к нему со всем жаром своего желания, истомленного ожиданием. — Наконец-то!

Она резко остановилась перед ним, не касаясь его. Подавляемый ею порыв заставил ее заметно затрепетать всем телом, с ног до головы, и голос ее делался хриплым. Она была подобна внезапно затихшему ветру.

«Кто тебя отнял у меня», — подумала Фоскарина с сердцем, терзаемым сомнениями. Она вдруг почувствовала нечто, ставшее между ней и возлюбленным, она открыла в его глазах что-то далекое и чуждое.