Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 19 из 106

— Какой великолепный стиль! — сказал я. — Это прекрасное произведение искусства, и как оно замечательно сохранилось.

Но я заметил, что странное беспокойство охватило моих хозяев и что причина их замешательства исходила от этого предмета. И тогда в силу тайны я почувствовал, что в этом драгоценном дереве еще сильнее живет жизнь, созданная моим воображением.

— Может быть, в нем живет душа донны Раймондетты, — произнес я легким тоном, охваченный неудержимым желанием раскрыть дверцу. — Для нее нельзя придумать более изящного помещения. Посмотрим.

Открыв дверцу, я ощутил легкое благоухание. Чтобы лучше вдохнуть его, я всунул голову внутрь портшеза.

— Какой аромат! — воскликнул я, упоенный этим неожиданным впечатлением. — Это духи герцогини Кубланской.

И в продолжение нескольких секунд мой дух покоился в мягкой атмосфере, созданной очарованием старинной дамы, рисуя себе маленький ротик, круглый, как ягода, высокую прическу, густо напудренную, и парчовое платье с кринолином.

Портшез благоухал, как свадебная корзинка, он был обит внутри зеленым бархатом цвета ивы и украшен с каждой стороны маленьким овальным зеркалом; снаружи он был весь вызолочен и расписан с утонченным вкусом и украшен изящной резьбой на скрепах и карнизе; и, благодаря завесе веков, это изящное, искусное произведение казалось еще более прелестным и драгоценным.

— Или, может быть, — продолжал я, — это вы, донна Виоланта, вылили один из ваших флаконов на этот нежный бархат в честь знаменитой прабабки?

— Нет, это не я, — отвечала она почти равнодушно, как бы охваченная обычной скукой и снова сделавшись мне чуждой.

— Пойдем, пойдем! — проговорила Анатолиа, торопя нас. — В этой зале всегда так холодно.

И она увлекла за собой отца, все еще державшего ее под руку.

— Пойдем! — повторил дрожавший Антонелло.

С верхней ступени уже слышался рокот воды: сначала заглушенный, потом все более и более ясный и сильный.

— Фонтан открыт? — спросил князь.

— Мы только что открыли его в честь нашего гостя, — сказала Анатолиа.

— Ты обратил внимание, Клавдио, на игру эха на дворе? — спросил меня день Луцио. — Это прямо необыкновенно.

— Действительно необыкновенно, — отвечал я. — Это замечательное отражение звуков, это напоминает музыкальный инструмент. Я убежден, что внимательный композитор нашел бы здесь тайну неведомых созвучий и диссонансов. Вот несравненная школа для тонкого слуха. Не правда ли донна Виоланта? Вы стоите за фонтан против Антонелло?

— Да, — просто отвечала она. — Я люблю и понимаю воду.

— Благодарю Тебя, Боже мой, за сестру мою воду… Вы помните, донна Массимилла, гимн святого Франциска Ассизского?

— Конечно, — отвечала невеста Христа, краснея и слабо улыбаясь. — Ведь я францисканка.

Отец ласково и грустно посмотрел на нее.

— Сестра Вода! — произнесла Анатолиа, прикасаясь кончинами пальцев к гладким прядям ее волос, спускающимся на виски. — Тебе следовало бы взять это имя.





— Это было бы гордостью, — отвечала францисканка с ясной покорностью.

Она напомнила мне с легким изменением изречение: «Гармония звуков есть вода».

Мы стояли около бьющего фонтана. Каждый рот издавал свои звуки через стеклянную трубочку, подобную изогнутой флейте. Нижний водоем был уже полон, и вода достигала до живота четырех морских коней.

— Это рисунок Алгарди из Болоньи, архитектора Иннокентия X, — сказал князь, — но скульптурная работа выполнена неаполитанцем Доменико Гвиди, тем же самым, что выполнил большую часть горельефов Аттилы в храме Св. Петра.

Виоланта снова приблизилась к краю водоема, и я увидел в воде отражение ее лица, хотя постоянное волнение воды между ног лошадей то и дело разбивало ее черты.

— С этим фонтаном соединена трагическая история, — продолжал князь, — история, которая впоследствии послужила основанием некоторых суеверных верований. Ты ее не знаешь?

— Нет, — отвечал я. — Я попрошу вас рассказать мне ее.

И я взглянул на Антонелло, вспомнив о заблудившейся душе, которая мучила и пугала его по ночам. Он тоже не спускал глаз с образа Виоланты, дрожавшего в глубине воды.

Дон Луцио начал:

— В этом бассейне была утоплена Пантеа Монтага во времена вице-короля Петра Аррагонского…

Но он прервал себя:

— Я расскажу тебе это в другой раз.

Я понял, что щепетильность мешает ему вызвать это воспоминание в присутствии дочерей, и не стал настаивать.

Но немного спустя, медленно прогуливаясь по наружному двору и опираясь на мою руку, он возобновил свой рассказ. Солнце ярко освещало балюстраду и высокие белые статуи Времен Года, стоящие на ней, созерцая голую долину Саурио.

Это была душевная таинственная драма страсти и смерти, достойная могучего каменного замка, который сначала подавлял ее, а потом вызвал ее проявление во всей ее силе.

Она и указала мне, какую власть гений этих мест оказывал на возвышенную душу и как благодаря этому всякое искреннее чувство достигало крайнего напряжения, на какое только способна природа человека, чтобы проявить затем всю свою силу в конечном и определенном акте.

Слушая неполный рассказ князя, я восстанавливал мысленно главный час жизни, вызвавший смерть Пантеи, и ночное преступление принимало в моих глазах красоту откровения глубоких явлений.

Действительно, какой глубокой должна была быть воля этого Умбелино, который, сгорая неумолимой любовью к сестре, не разделившей его страсти, решил затаить в себя свой проступок и убить ее, чтобы освободить от души тело, сжигающее его таким страшным желанием, и потом запятнать его своими ласками. «Его тайна должна была вызывать в нем чудные содрогания, — думал я, созерцая худое и смуглое лицо, созданное моим воображением. — Какие-то неведомые чары влили ему в кровь этот преступный пламень, и он признавал предметом своего вожделения только телесную оболочку, заключавшую в себе неприкосновенную душу; и тогда силою своей мысли он сумел отчетливо отделить их друг от друга и сохранить в одно и то же время в своем сердце обе любви — священную и святотатственную. Каково должно было быть содрогание его ужаса в ту минуту, когда, пожираемый своей пламенной страстью, он слышал, как нежная душа его сестры изрекала нежные слова теми самыми устами, которые во сне он покрывал сладострастными поцелуями! В каком ужасном вихре должна была безостановочно крутиться его внутренняя жизнь, сосредоточенная и напряженная в своем одиночестве! Наконец, чувствуя гнет судьбы, делавшей его преступление неизбежным, он решил исторгнуть душу из роковой красоты Пантеи и обратить ее в безжизненный прах. Какие слова жалости и скорби расточал он мысленно этой дорогой ему душе, которая должна была вознестись невинная к небу и оставив в его руках только вожделенную плоть!

Несомненно, когда он сопровождал ее в часовню на утреннюю молитву, он говорил ей незабвенные слова: „О Пантеа, — говорил он, чтобы заставить ее молиться с еще большей горячностью, — ничто в мире не слаще твоей молитвы: она нежнее росы“. И чтобы подготовить ее к смерти: „О, Пантеа, — говорил он ей, — как ты счастлива! Твоя душа займет место в лоне Спасителя нашего Иисуса Христа“. Но в душе он говорил ей другие незабвенные слова, которых она не должна была слышать. И в один летний вечер, полный роковых очарований, пробил час ее смерти. Все было неправдоподобно благоприятно, как во сне. Они стояли рядом около красноречивого фонтана и в молчании охлаждали свои руки в сырой тени. Адская лихорадка сжигала кисти рук Умбелино, неподвижный взгляд которого смотрел на изображение Пантеи, отраженное в воде под светом звезд. И как во сне, почти по волшебству, его руки с такой же легкостью, словно сгибали стебель лилии, пригнули тело Пантеи к ее глубокому изображению, пока оба они не слились в одно. „И воды фонтана приняли ее белый труп…“»

Прощаясь со мной, князь Луцио сказал мне:

— Я надеюсь, что с сегодняшнего дня ты будешь считать этот дом своим. Ты всегда будешь желанным гостем, дитя мое. Не заставляй ждать себя слишком долго.