Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 18 из 106

— Измена проникала всюду, как дым и запах селитры, — продолжал князь, который, все более и более волнуясь этими кровавыми воспоминаниями, оживлял по временам свою речь движением белой руки, на которой сверкала камея. — Самый ужасный день осады был 5 февраля, когда пороховой погреб и батарея святого Антония были изменнически взорваны…

— О, какой страшный день! — воскликнула Виоланта, вздрогнув и инстинктивно поднося ладони к ушам. — Какой ужас!

— Ты до сих пор помнишь этот день? — спросил отец, останавливая на ней свой нежный взгляд.

— Да, помню.

— Виоланта оставалась с нами в Гаэте, — продолжал он, обращаясь ко мне. — Ей только что минуло пять лет, она была любимицей королевы. Остальные уехали и Чивита-Веккиа на Вулкане с графиней Трапани. Мы жили в каземате под батареями…

— Я все помню! — прервала Виоланта, охваченная внезапным оживлением, которое, казалось, исходило на нее от гигантского огненного зарева, залившего ее детство. — Я все помню, все, как будто это случилось вчера. Комната была огорожена двумя перегородками, сшитыми из знамен. Я ясно вижу их цвета: это были флаги для подачи знаков — голубые, желтые и красные. Лампы были зажжены, потому что окна были закрыты щитами. Когда произошел взрыв, было три или четыре часа дня. Нина Риццо — камеристка королевы — только что вышла. Я держала в руках чашку молока, которую мне принесли сестры из госпиталя…

Так она говорила отрывистыми фразами, несколько глухим голосом, с горящим взглядом, припоминая эти мелкие подробности, словно они одна за другой выступали перед ней в блеске молнии. И образы, вызываемые ее словами, отличались необычайной силой отчетливости на неясном фоне других картин.

Дева и старец, вспоминая разрушение и резню, казалось, стирали неясные выцветшие предметы, окружающие нас, и создавали какую-то дымящуюся атмосферу, которую моя душа тревожно вдыхала несколько мгновений.

— Это была ужасная осада среди города, заполненного солдатами, лошадьми и мулами, лишенного жизненных припасов и денег, вооруженного ничтожным или бесполезным оружием, изнуряемого тифом и изменой. Стремительные ливни наводняли его черноватой грязью, в которой вьючные животные, голодные, блуждающие по улицам, вязли и падали в агонии. Железный град пуль сыпался на город, разорял, разрушал, воспламенял, становился все более частым и оглушительным и прерывался только короткими перемириями, чтобы похоронить уже разлагающиеся трупы. В церквах во время совершения священной службы и вознесение молитв к Непобедимой Покровительнице камни отрывались от стен, сыпались разбитые стекла, слышны были стоны раненых, переносимых на носилках. В госпиталях, когда бомба пробивала стены больничных палат, больные приподнимались на постелях и в минуту взрыва, ожидая смерти, кричали: «Да здравствует король!» Пороховой погреб, неожиданно взорванный, потряс до основания весь город, задыхавшийся от дыма и ужаса, в то время как в раскрывшейся бездне исчезали бастионы, пушки, фашины, казематы, дома и сотни людей. Но иногда в сильно жаркие дни какое-то героическое безумие охватывало осажденных, какое-то опьянение смертью толкало их на опасные места — на батареи, где смерть свирепствовала сильнее всего. На глазах неприятеля артиллеристы неистово пели и танцевали под звуки фанфар, и, когда один из них падал сраженным, воинственное веселье еще возрастало. Ликующий крик радости и любви приветствовал появление королевы на укреплениях, осыпаемых пулями. Она приближалась мужественным шагом, прелестная в свои девятнадцать лет, стянутая, как в корсете, в чудный корсаж, улыбаясь из-под перьев своей шляпы. Не моргая от свистящих пуль, она устремила на солдат свой взгляд, опьяняющий, как колебание знамен; и под этим взглядом гордость, казалось, расширяла раны, и невредимые завидовали славе кровавого пятна. Время от времени люди с горящими глазами на почерневших лицах, в одежде, как бы изжеванной челюстями жвачного животного, покрытые кровью и пылью, бросались к ней от орудий, называя ее по имени и целуя край ее платья…

— Она была прекрасна и достойна своего престола! — воскликнул князь, голос которого зазвучал мужественно, прославляя этот подвиг. — Вид ее оказывал на солдат магическое действие. В ее присутствии все становились львами. 22 января был самый славный день осады, потому что она оставалась на батареях до самого вечера.

Он смолк, и казалось, что каждый из нас созерцает идеальный образ героини на поле разрушения и смерти.

— Как странно было видеть слезы в ее глазах! — медленно произнесла Виоланта, вся погруженная в это далекое воспоминание. — В последний раз, когда я видела ее плачущей, я стояла испуганная и удивленная, как перед чем-то неожиданным и почти невероятным. Целуя меня, она оросила слезами мое лицо. — Помолчав, она прибавила: — Она носила на шляпе маленькое зеленое перышко. — И прибавила еще: — На шее у нее был большой изумруд.

Она сидела рядом со мной, и новое волнение охватило меня, когда невольным движением я несколько склонился к ней и вдыхал ее духи, которые, мне казалось, стали пахнуть сильнее и заглушали медвяное благоухание цветов.

Окружающие лица и предметы стали мне вдруг неприятны, вызвали во мне нетерпение и резкое недовольство, словно в эту минуту они стали мне в тягость. Я глядел с невольным недоброжелательством на брата князья Оттавио Монтага, сидящего на конце стола, молчаливого и несколько мрачного, напоминающего замаскировавшего человека — символ темного и ненарушимого запрета. Я почувствовал, как мое сильное здоровье, бодрость и желание восстали против болезни, печали, смертельной скуки, среди которых беспомощно гибло дивное создание. Отгоняя тревогу, зародившуюся в моих мыслях последовательным появлением трех различных женских образов, мне казалось, что я уже остановил свой выбор на той, с красотой которой сливалось величие прошлого, облагораживая ее. Она одна снова взволновала все мое существо, как в минуту, когда она подняла голову при крике ястребов, князь сказал мне:

— Не странно ли, Клавдио, что Виоланта сохранила такое ясное воспоминание об этом времени? Не кажется ли тебе это очень странным? — Потом снова, улыбаясь своей ласковой улыбкой: — Мария-София не перестала любить ее. Зная ее страсть к духам, она каждый год в день ее рождения присылает очень много духов. С тех пор как мы живем здесь, она ни разу не пропустила этого дня.

И, обернувшись к дочери, он нежно добавил:





— Ты уже не сможешь обойтись без них, правда? — Потом с оттенком грусти: — Она живет ими, — сказал он мне. — И ты видишь, Клавдио, какая она стала бледная от них!

И мне показалось, что Анатолиа прошептала:

— Она убивает себя этим!

Когда мы вышли из-за стола, Анатолиа предложила сойти в сад.

— Выйдем еще немного на солнце, — сказала она, подняв руку к снопу лучей, проникающих в окно сквозь верхние стекла, не закрытые выцветшими занавесами. — Кто хочет идти?

В этом движении ее рука осветилась и позолотилась до кисти, лучи переливали между ее пальцами, как мягкие пряди волос.

— Мы все пойдем, — ответил я.

Дон Оттавио откланялся и удалился: среди нас он казался лишним. Но князь взял под руку Анатолию, как раньше на лестнице держал ее Антонелло.

— Я провожу вас немного, — сказал он.

Проходя по большой приемной зале, обращенной в пустую переднюю, я заметил старинный портшез с двумя ручками, словно дама только что сошла с него, или он был приготовлен к ее услугам. Я остановился:

— Кого у вас носят в портшезе? — спросил я.

— Из нас никого, — отвечала Анатолиа в легком замешательстве, и какая-то тень смущения пробежала по всем лицам.

— Он сохранился со времен Карла III, — сказал князь скрывая под улыбкой свою печальную мысль. — Он принадлежал донне Раймондетте Монтага, герцогине Кубланской, которая была самой прекрасной придворной дамой и прославилась, как первая красавица королевства.

Я подошел, привлекаемый этим старинным предметом, который казался еще не совсем мертвым и которому воспоминание о донне Раймондетте придавало неизмеримое значение и прелесть, и он как бы оживал под моим взглядом.