Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 101 из 106

— Что же случилось?

— Пердиланца бросилась в шлюзы. Течение увлекло ее в глубину органа. Ее тело с роскошной массой волос заградило путь звукам.

— Но Орницио?

— Орницио, вынув из воды окровавленную голову, улетает к морю. Ласточки следуют за ним. В несколько мгновений позади беглеца образуется сизое облако ласточек. Все гнезда в Венеции и на островах опустели вследствие этого несвоевременного отлета. Лето — без ласточек, сентябрь — без их прощанья, полного одновременно и грусти, и веселья.

— А голова Дарди?

— Где она, никто не знает, — закончил, смеясь, Стелио.

И снова он начал прислушиваться к звучащему в воздухе пению, ухо его различало в нем ритм.

— Слышишь? — спросил он, сделав гондольерам знак остановиться.

Весла приподнялись и замерли. Настало такое глубокое безмолвие, что вместе с отдаленным пением птиц было слышно, как капала вода с весел.

— Le хе le calandrine, — шепнул Зорзи. — Che povarete le canta anca lore le lode de San-Francesco[40].

— Греби!

Гондола скользнула по воде, как по прозрачному молоку.

— Хочешь, Фоска, проехать до Сан-Франческо?

Она склонила голову и задумалась.

— Быть может, в твоей сказке есть скрытый смысл, — произнесла она после минутной паузы. — Быть может, я поняла его…

— Увы! Да. Пожалуй есть небольшое сходство между смелостью стекольного мастера и моей. Я, пожалуй, тоже должен бы носить вокруг шеи алый шнур в знак предостережения.

— Ты добьешься великой славы… За тебя я не боюсь…

Она перестала смеяться.

— Да, мой друг, надо, чтобы я победил. И ты поможешь мне. Меня также каждое утро посещает грозный гость — ожидание тех, кто меня любит, и тех, кто меня ненавидит, надежды друзей и врагов. И к этому ожиданию подходит красная одежда палача — нет на свете ничего более беспощадного.

— Но ведь это и есть мерило твоего могущества.

Что-то кольнуло Стелио в сердце. Он инстинктивно выпрямился, охваченный слепым гневом, заставлявшим его даже сейчас страдать от слишком медленного движения вперед. Отчего он живет в праздности? Каждый час, каждую минуту надо употреблять на борьбу, надо вооружить и укрепить себя против забвения, унижения, вражды и подражания. Каждый час, каждую минуту надо держать взор свой устремленным к цели, сосредоточить на ней всю свою энергию, не знать утомления, не знать слабости. Так всегда жажда славы будила в его душе дикий инстинкт — потребность борьбы и мщения.

— Известно ли тебе изречение великого Гераклита? «Лук носит имя Bios и назначение его — смерть». Это изречение возбуждает душу даже ранее, чем смысл его делается понятным. Оно преследовало меня все время в тот осенний вечер, когда я сидел за твоим столом на Празднике Огня. В тот вечер я действительно пережил час Диониса, час безумия, скрытого, но всепоглощающего, точно во мне пылал вулкан и бушевали сорвавшиеся с цепи Тиады. Мне, право, временами казалось, что я слышу возгласы, пение и крики далекой резни. И так странно было оставаться неподвижным, и ощущение инертности моего тела доводило меня до исступления. Я не видел ничего, кроме твоего лица, ставшего вдруг изумительно прекрасным. В нем заключалась для меня сила всех душ, и за ним скрывались все страны, все народы. О, если бы я мог выразить — какой ты мне предстала тогда. Среди суеты, среди смены чудных картин, сопровождаемых потоком музыки, я говорил с тобой точно через поле битвы, я бросал тебе призыв — ты, может быть, слышала его? — призыв не только к любви, но и к славе, для утоления не только одной жажды, но двух, и я не знал, которая из них самая неутолимая. И таким же, как твое лицо, представлялся мне образ моего творения. Я видел его, говорю тебе! Невероятно разнообразное в словах, в пении, в жестах, в симфонии — мое вдохновение вдруг воплотилось и жило во мне такой победоносной жизнью, что, если бы мне удалось хоть часть его выразить в желанной форме, я мог бы воспламенить Вселенную.





Стелио говорил глухим голосом, и сдерживаемая пылкость его слов производила странное впечатление на этих мирных водах, в этой белой полосе света, где тянулся след от ровных всплесков весла.

— Выразить. Вот главное. Величайший образ не имеет никакого значения, если он не облечен в жизненную форму. А я… я должен еще все это создать. Я не хочу вливать свое вдохновение в формы, доставшиеся по наследству. Мое творение принадлежит мне всецело. Я должен и желаю следовать лишь своему инстинкту и своей врожденной гениальности. И тем не менее, подобно Дарди, увидевшему знаменитый орган у Катерино Цоне — я вижу пред своим умственным взором иное произведение, созданное Дивным Творцом, произведение великое, словно гигант, возвышающийся над человечеством.

Снова образ творца-варвара предстал перед ним: синие глаза сверкали под широким лбом, губы сжимались на массивном подбородке — чувственные, гордые и презрительные. Снова видел он старческую голову с седыми волосами, развевающимися от ветра под мягкой фетровой шляпой, и почти мертвенное ухо с вспухшей мочкой. Он снова видел неподвижное тело, склоненное, голову, опустившуюся на колени женщины с белым, как снег, лицом, видел слабое трепетание свесившейся ноги. И Стелио вспомнил собственный трепет страха и радости, когда внезапно под его рукой забилось жизнью священное сердце.

— И не только перед моим умственным взором встает это совершенное произведение, но оно наполняет меня всецело. Иногда это походит на грозный океан, готовый повергнуть и поглотить меня. Моя Темодия — гранитная скала под нахлынувшими морскими волнами, и я стою на ней, словно рабочий, стремящийся построить дорический храм среди бушующей стихии, против которой он должен защищать прочность колонн, между тем как ум его постоянно напрягается, чтобы не потерять внутренней гармонии, одушевляющей линии воздвигаемого строения. И в этом смысле также моя трагедия — борьба.

Он снова видел перед собой дворец патрициев, как на заре того октябрьского утра, с его орлами, конями, амфорами и розами, видел его закрытым и немым, точно высокая гробница, и небо над его крышей загоралось пламенем от дыхания зари.

— В это утро, — продолжал он, — после ночи безумия, когда я плыл по каналу вдоль стены сада, я сорвал маленькие лиловые цветочки, пробившиеся между кирпичами, и я велел направить гондолу к палаццо Вендрамен, чтобы бросить мои цветы у порога двери. Приношение было слишком скромным, и я подумал о лаврах, миртах и кипарисах. Но этим внезапным порывом я выразил мою признательность Тому, Кто зародил во мне стремление к героическим усилиям для самоосвобождения и творчества.

Неожиданно рассмеявшись, Стелио обратился к заднему гребцу:

— Помнишь, Зорзи, как мы гнались однажды утром за баркой?

— Еще бы не помнить! Как мы летели! У меня и теперь ноют руки! А как вы справились, синьор, с вашим ненасытным голодом? Каждый раз, когда я встречаю хозяина барки — он меня спрашивает о том иностранце, который с такой жадностью проглотил маленький кусочек хлеба и съел целую корзину винограда и фиг… Он говорит, что никогда не забудет того дня — это был лучший лов в его жизни. Он вытащил таких макрелей, каких и не видывал раньше.

Гребец прервал свою болтовню, заметив, что Стелио его уже не слушает, и ему надо не только замолчать, но даже затаить дыхание.

— Ты слышишь пение? — спросил поэт у Фоскарины, тихо взяв ее за руку, сожалея, что он пробудил в ней тяжелое воспоминание.

Она подняла голову и сказала:

— Где это поют? На небе или на земле?

Нескончаемая мелодия лилась среди бледного безмолвия.

Она сказала:

— Пение все слышнее…

Рука ее друга задрожала…

— Когда Александр приходит в светлую комнату, где дева читает плач Антигоны, — произнес Стелио, удерживая в своем сознании часть таинственной работы, совершавшейся в глубине его сознания, — когда Александр приходит туда, то рассказывает, как он проскакал верхом по равнине Аргоса через Инахос — реку раскаленных камней. Все поля были покрыты маленькими, дикими, увядающими цветами, а пение жаворонков наполняло небеса… Тысячи жаворонков — неисчислимое множество… Он рассказывает, как один из них вдруг упал к ногам его лошади словно камень и лежал, неподвижный и немой, опьяненный радостью своего длительного пения. Александр поднял его, принес и протягивает тебе — вот он… Тогда ты берешь птичку в руки и шепчешь: «О! Она еще теплая!..» И в то время, как ты говоришь, дева трепещет. Ты чувствуешь ее трепет…

40

Это жаворонки-бедняжки также воспевают хвалу святому Франциску.