Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 8 из 33



— Мы тут с Рексом. А ты — валяй. Только не пустит.

Я постучал в дверь, и дверь тут же открылась.

(Я подумал: «Ей же нужно было пройти через весь дом. Почему же дверь открылась сразу?»)

Я сказал… Я ничего не сказал, сказала Зюка:

— Как долго ты возвращался! Я же все время стою тут в сенях и жду.

Я забыл оглянуться на Коляню, я не вспомнил о нем, я вошел в сени, потом прошел за Зюкой в библиотечный зал, она вела меня за руку, мне уже нечем было дышать.

— Я выбросила все календари, — сказала Зюка.

Я подумал: «А если все-таки не разразится геологический катаклизм, если я не превращусь в кокосовую пальму, если не сойдутся параллели на земном шаре?» Я сказал:

— Нет, Зюка. Я останусь здесь, я буду просто спать у твоих дверей, как Колянин пес. Я буду сторожить тебя, чтоб какой-нибудь гнусный самозванец не пробрался в твои сновидения.

— Ну, конечно, — сказала Зюка и пошла в свою комнату, чтобы принести мне постель.

И тогда, как нынче в этой пелопоннесской деревне, я лежал всю ночь с открытыми глазами, и Зюка, спящая в своей «каморке», как плотный воздух, наполняла дом, касаясь моей кожи, моих рук, моих зрачков, моих губ.

На площадку перед входом в пещеру, где мы сидели на плоском камне, ворвалась песня.

Из-за поворота дороги на нас мчался цветной людской клубок. Когда он поравнялся с нами, мы разглядели: в крохотной тележке автокара с желтой надписью по синему борту «Оранжад» кочевала цыганская семья. Синий экипаж был, видимо, угнан его нынешними обладателями с задворок какой-то фирмы, торгующей прохладительными напитками. Непонятно каким образом в маленький лазоревый шкаф упихнулась тьма разнокалиберных детей, собак, женщин. Женские шали, вздымаемые движением, отвердевшие в напоре ветра кашемировые паруса, несли этот сухопутный разбойничий бриг сквозь пыльное серебро оливковых рощ, мимо твердого шторма придорожных каменоломен, по влажным миражам сухого асфальта. На капитанском мостике (а может, ямщицком облучке) автокара восседал молодой цыган, и я представил, как влажные миражи откатываются от его тела, от колес тележки, обнажая серую сухую спину шоссе.

Пиратский бриг «Оранжад» идет на абордаж горизонта.

Я пожалел, что со мной не было камеры.

Но я не мог не сказать Зюке:

— Пиратский брит «Оранжад» идет на абордаж горизонта.

— Я помню, что ты художник, мыслящий образами, — сказала Зюка. — А как хорошо было бы попроситься к ним в тележку. Жаль, умчались.

На плоском камне у входа в «пещеру Костаса и Урании» мы сидели с Зюкой, прижавшись друг к другу спинами, отчего наш разговор походил на два монолога, «а партэ» — в зал, как говорится у актеров. И в то же время это был диалог, соединенный соприкосновением наших спин. Полет брига «Оранжад» повернул наши головы вослед движению, и я коснулся щекой Зюкиных волос. Мне очень захотелось поцеловать ее открытый висок, но реплика относительно «художника, мыслящего образами», обозлила меня, и я только сказал. А партэ:

— Жаль.

В эту нашу встречу мне никак не удавалось подчинить себе ее слова, ее жесты, она, присутствующая во мне, все равно оставалась за какой-то нерушащейся оградой, и мне, привыкшему к власти над природой и людьми, было неприютно и беспомощно.

Я слегка коснулся Зюкиного затылка:

— Черт с ними, пусть умчались, я тебе сейчас сервирую еще какое-нибудь необычайное зрелище.

Мимо проехал грузовик с прицепом-рефрижератором, потом проскакал горбатенький «Фольксваген».

— Чего уже необычайнее, — хихикнула Зюка, — похоже, ты теряешь качества старика Хоттабыча.

— Терпение, — сказал я, — сейчас все будет.

На шоссе показался священник в черном облачении, тысячелетний иконописный взор священника разгадывал подробности дороги. Сойдя с асфальта, черный путник двинулся к нам, черные полы сутаны шуршали по низкой серой траве. Только сейчас я заметил, что трава серая. Серая, такая, какую я уже видел однажды. Где?

Да, конечно, на Кипре. Пять лет назад.

Там, у самого моря, землетрясение, разворотившее берег, обнажало странные параллелепипеды подземных сооружений. Подойдя к ним вплотную, я увидел, что у моих ног разверзся некрополь — город мертвых, эллинское кладбище. Нет, не кладбище, а именно поселение мертвецов, где прижизненная их иерархия нашла страшное подобие: тесные могилы бедняков и целые подземные дворцы знати. Могучие стены знаменовали долгое, вечное существование усопших.

Привычный для Кипра желто-серый цвет земли здесь терял желтизну, и мышиная окраска почвы была усилена сизой, мертвой травой, похожей на крошечные кактусы. Трава укрывала все кладбище. Страшная трава небытия, трава преисподней.



Римлянам, пришедшим сюда позднее эллинов, некрополь служил убежищем, укрытием в сражениях. Живые занимали жилища мертвецов, чтобы, может быть, найти там свою смерть. Не ручаюсь за точность этих сведений: местное предание о некрополе могло в чем-то погрешить против достоверности. Но былые свидетели ушли, испарились, а устная история все еще блуждала песчаным лабиринтом.

По земляным ступеням в самый обширный склеп спустился деревенский фотограф и солдат-киприот, поддерживающий под руку невесту. Крылатая фата невесты ощупывала стены усыпальницы.

Новобрачные фотографировались в некрополе на память. Им казалось это забавным.

А я вдруг ощутил там не преемственность жизни, а преемственность смерти. Смерти, стирающей теплые подробности бытия и хранящей в своих геометрических сейфах причуды вымысла. Священник ступал по серой траве.

Откуда она взялась здесь, серая трава, среди зеленых греческих полян? Неужели близость каменной могилы Костаса и Урании посеяла ее семена? Священник ступал по серой траве, точно направлялся справлять панихиду по давно погибшим. И снова ощущение преемственности смерти качнулось во мне.

— Добрый день, — сказал он нам по-английски. — Загораем?

Иконописность покинула его взор, он смотрел на нас молодым взглядом веселого бармена. В правой руке он держал полиэтиленовый пакет с рекламой сигарет «Кент», из пакета торчала лоснящаяся обложка книжки покит-бук, на которой была изображена рука с пистолетом.

— Любите детективы, отец? — я кивнул на полиэтиленовую сумку.

— Обожаю, — ответил он.

— Вот что, обвенчайте-ка нас, святой отец, — я подмигнул священнику, — здесь, в храме природы.

— А какого вероисповедания вы придерживаетесь? — поинтересовался священник.

— Мы — русские, значит, как и вы, греки, православного.

Он переложил полиэтиленовую сумку в левую руку и освободившейся правой перекрестил нас:

— Храни нас бог от необдуманных поступков.

— Лучше отслужите панихиду по Вилкам, — сказала Зюка, она впервые вступила в разговор.

— Sorry? — осведомился поп.

Я уточнил:

— Панихиду по нашей погибшей любви.

Поп лукаво погрозил нам пальцем и этим же пальцем тронул рычажок транзистора, болтавшегося у него на груди поверх тяжелого серебряного креста.

«Зеленая-зеленая трава моего дома», — пропел нам Том Джонс.

Священник удалился, унося в складках сутаны голос Тома Джонса.

— Ну, вот, — я боднул головой Зюкин затылок, — а ты — «старик Хоттабыч». То ли еще будет!

И тут же на площадку выехал старый крестьянин верхом на осле. Старик сидел на осле не по-мужски — верхом, а боком, время от времени ударяя ослиное пузо пятками, обтянутыми деревенскими шерстяными носками, без обуви. Всадник и осел проследовали мимо нас, будто нас и не было тут, проследовали к самому входу в пещеру, где старик спешился и присел на землю. Он замер, уставившись в загроможденное камнями горло пещеры.

— Значит, еще все-таки кое-что могу, — сказал я. Трудно мне было разговаривать с Зюкой, я чувствовал, что все время ищу, чего бы это сказать, как бы пробиться к ней.

— Ты все можешь, — ответила она, — ты же классик.

— Ты хочешь сказать, что Вялки все-таки не могу вернуть?

Она промолчала.

— Зачем же ты поехала со мной сюда? Ты ведь сразу согласилась. Значит, хотела, если согласилась сразу.