Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 117 из 126

Глава семнадцатая

Хильда отодвинула письмо в сторону, откинулась на спинку стула. Вот оно, перед ней, черным по белому — объяснение и скрытое под объяснением ты-меня-не-пони-маешь… Ты не понимаешь меня. В стекле вазы с лиловыми астрами дробились и множились картины; искаженные временем, искаженные расстоянием, они вздувались и лопались, как мыльные пузыри, двойные, тройные. Ей мучительно недоставало сейчас прохладного полотенца, смоченного в уксусе. Три вывода из письма боролись и мешались в ее мыслях. То, что даже от профессорской дочки Руди не ожидал своего ты-меня-понимаешъ, наполняло ее удовлетворением. То, что он назвал ее, Хильду, «милой девушкой», оскорбляло ее. Так позволительно говорить только старикам. И, наконец, то, что он подкрепил скудоумие, заложенное в этом письме, словами «способен лишь ублюдков порождать», наполняло ее смятением, внушало отвращение к нему и к себе самой…

Я еще раньше, когда мы жили на чердаке, поняла, что он таскает за собой какой-то хвост. Как он рявкнул, когда у меня не растапливалась печь, прямо как зверь какой-нибудь. А и рявкать-то было не с чего… И утром набросился на меня словно бешеный. Я уж думала — вот оно блаженство, вот оно счастье, вот она любовь… Кажется, ото было в воскресенье, утром… Как это сказала мама, когда мне стукнуло восемнадцать? «Лучше троих на шее, чем одного на совести. Блюди себя» — вот как она сказала. «А что понесешь в любви, то и выноси с любовью. И все будет хорошо…» Не будет хорошо, ничего не будет, все обернулось несчастьем, несчастье гнездится во мне, хочет расти, пускать корни глубже, порождать ублюдков, как написал Руди. Несчастье притаилось за каждым углом, сочится из каждого колодца… Посмотри на развалины за лиловым букетом астр, повсюду развалины, одни развалины… Мать погибла во время бомбежки… Дом сгорел, все сгорело… Поди домой…

Хильда вскочила. Четкий квадрат стола перекашивается перед ее глазами, дружелюбное зеркальце туманится от веселого смеха сестрички, кружится пол — чертово колесо, с которого один за другим срываются разные предметы, лишь шкаф из металла и стекла остается на месте, кружась медленно и величаво в центре колеса. Шкаф заперт, но его можно открыть, в нем торчит ключ. Открой теремок, — сказал ей Руди в то воскресное утро… Я пришел к тебе, мой свет, только ключика-то нет… Он и обманывает-то на старонемецком. Ключ торчит. Хинин гидрохлорикум — вот как называется «ключик» по-латыни, взять его и повесить ребенку на шею, чтобы он мог открыть дверь и вовремя бежать от праха и несчастья… А если он и меня прихватит с собой, что с того? Право же, что с того? Я тоже кое-что значу: сирота… жалкий червячок…

Она берет стеклянную трубочку… Трубочка уже наполовину пуста… она высыпает в чашку все, сколько есть, наливает кофе из вместительного кофейника и залпом выпивает нестерпимую горечь. Прежде чем лечь, она снимает с себя белый халат и вешает его на плечики… Я тоже кое-что значу. Серое одеяло мне больше к лицу. А того лучше — жесткая грязно-зеленая плащ-палатка.

Руди отвезли на рентген, перевязали и уложили в постель. В бурливом тумане бреда он видел, как величественно плывут иад горой облака, как поднимается дымок над домиком Анны, видел рядом дерево, обгорелую сливу, покрытую буйным красным цветом, видел, как Хильда, сложив ковшиком ладони, хочет поймать струйку воды, слышал, как звенит ее голос, заглушая говорок иорн, различимый в журчании струи: «Вам надо помыться…» И в счастливом забытье понял: «вам» — значит, тебе и ребенку, потому что оба вы еще покрыты кровью и слизью. Чудилось ему, будто должна прийти его мать и окрестить дитя в водоеме и еще должны прийти кумовья — Урсула, и Фюслер, и еще Лея — и организовать музыку для крестин, смычковую, щипковую, органную, гитарную музыку для крестин, громкую, отчаянно-веселую, чтобы прекратился вечный бег облаков над горой и чтобы та, одна-единственная секунда была вот сейчас, именно сейчас.

Сестричка вернулась очень довольная — с сухими вещами и добрыми вестями. «Какая милая девушка, — подумала Инесс-сестричка, — послушная: поела, попила и легла спать. Поела и попила…» И тут же увидела пустую стеклянную трубочку на столе, мучнистый осадок в чашке, письмо, строку, испещренную могильными рунами, услышала короткое, прерывистое дыхание. Сухне вещи упали на стул, Инесс начала трясти спящую.

— Ты что наделала?

Трясти приходилось грубо, кричать приходилось громко:

— Эй, ты, что ты наделала?!

Эх, сестричка, сестричка, где тебе это понять…

— Ты сколько приняла? А ну, отвечай!..

Хильда снова погружается в забытье.

— Оставь меня, я хочу спать, там и половины пс было…

— Вот так удружила! Спятила ты, что ли? Да и я хо роша — не вынула ключ! А ну, вставай, кому говорю! Вставай, надо встать…



Она обвила рукой шею Хильды, подняла ее, испугавшись еще сильней при мысли, что в шкафу могли находиться более страшные яды. Слава богу, среди снотворных лежит непочатая пачка веронала. Если бы эта особа наглоталась веронала… «Как хорошо, что сестричка протягивает ко мне руки, что я чувствую прикосновение ее щеки, хотя она совсем мне чужая…»

— А сейчас ты будешь глотать кишку, сумасшедшая девчонка. Да не висни ты так на мне, вставай. Ну как же тебя угораздило, здоровья-то у тебя на двоих хватит!

Неужели сестричка плачет?..

Вдруг Хильда выпрямляется сама, без помощи, и говорит жалобно:

— Я не хотела причинять вам беспокойство. Я думала, это не так скоро подействует…

— Молчи, сумасшедшая, пойдем глотать кишку, и поживей, не то я потащу тебя за космы.

«Милая девушка» весьма нетвердо держалась на ногах, когда сестричка надевала на нее черную юбку и черный пуловер. Затем сестричка поспешно сунула ключик в карман, ключ от теремка, от железного, от стеклянного, и сказала мимоходом встреченному в коридоре белому халату:

— Опять та же история: наелась какой-то дряни, должно быть, муки с примесями.

Когда пытка кончилась и Хильда снова легла на жесткую кушетку, Инесс сказала, что дня два надо все-таки понаблюдать за ходом «болезни». В палатах навряд ли сыщется свободное место. Но можно все устроить иначе: понаблюдать за Хильдой возьмется и отец Инесс, он практикующий врач, а Инесс вместе с мужем и сыном живут у него. Хильда, измученная нравственной пыткой еще больше, чем физической, сказала, что она и так причинила слишком много беспокойства, что у нее достанет сил ехать дальше, что она уже во всем раскаивается и что, не увяжись она за пострадавшим, ничего бы не произошло…

— Поверьте, сестричка, я вовсе не собиралась устраивать ничего подобного. Это навалилось на меня как… ну как усталость в знойный день, что ли. Мне не следовало поддаваться любопытству, не следовало читать письмо, которое вовсе не мне адресовано…

Но теперь уже все позади, и большое, большое спасибо, но только она хочет уйти и не желает даже перед уходом навестить своего «больного». Все это Хильда говорила так, словно еще и еще раз извинялась за беспокойство. Но молоденькая сестра достаточно знала людей, чтобы понять, что все это лишь попытка «милой девушки» расставить ширму стыдливости и спрятать за ней свое горе.

— Скажи хоть, как тебя зовут, сумасшедшее ты существо? — спрашивает сестричка, присаживаясь на кушетку в ногах у Хильды, — Хильдой? Брось, какая из теб:! Хильда? Такое имя подобает носить закованной в броню валькирии… — Инесс вскакивает, становится в позицию, словно держит щит перед могучей грудью и потрясает копьем: — Вот как должна выглядеть настоящая Хильда, а тебя в ту пору, когда всех германцев окунали в источник, чтоб они обросли дубленой кожей, сверху донизу покрыл липовый листок. Да что ты сидишь сама не своя! Мпе тоже не подходит мое имя. Меня зовут Инесс, целомудренная. А я уже оттрубила двадцать одну весну с половиной, сынишке пошел четвертый, и это меня ничуть не печалит…

— А какой у тебя муж? — расхрабрилась Хильда.

— У моего мужа — у хвастунишки Бретшнейдера — есть один большой недостаток: чем бы он ни похвалился, он всегда сдержит слово. Захотел на мне жениться — сдержал слово, да еще как сдержал. Захотел вернуться с войны целым и невредимым — сдержал. В сорок третьем он, так сказать, невольно-добровольно сдался в плен, это его старый Бретшнейдер настропалил, папаша. И — ты только подумай! — он даже сдержал свое слово хранить мне верность. Ты только подумай! Ей-богу, я того не стою. — Тут Инесс рассмеялась так звонко, как смеялась тогда в коридоре. И продолжала стрекотать с видимым удовольствием: — Он еще, того и гляди, сдержит слово и поладит с моим отцом. Мой дорогой старичок терпеть не может мундиры, а мой дорогой Гансик служит в Народной полиции и обязан по долгу службы препоясывать чресла, как он выражается. Вчера он заявил мпе, что наступает время, когда даже бедняк сможет на любом углу купить вволю горячих сосисок с булочкой. Вот какой он у меня фантазер, мой Гансик, — Инесс придвинулась ближе и погрозила пальчиком. — Но упаси тебя бог стрелять в него голубыми глазками, когда ты будешь у нас. Предупреждаю: мой хвастунишка Бретшнейдер может быть и дамским угодником… — Приставив ко рту ладошку, Инесс нагнулась к Хильде и таинственно зашептала: — Видишь ли, он у меня очень чувствительный… — Хильда даже улыбнулась слегка, но вымученно, ах до чего же вымученно, как маленькая девочка, когда у нее болят зубы, а старшая сестра вертится перед ней, и так, и эдак лишь бы отогнать боль. — Значит, решено, — сказала Инесс, — ты переберешься к нам, отец тебя еще разок осмотрит, а потом я откажу тебе все добро, которое мне уже не годится: платьишко трехлетней давности — мне оно широко, а тебе будет в самый раз, и звание трехлетней давности — мне оно не подходит, а тебе… Ну так как, сестричка?..