Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 112 из 126

Он вскочил, ринулся на обгорелый домик, словно хотел размозжить голову об степу, вернулся, схватил Хильду за плечи и заорал:

— Об этом не может быть и речи, слышишь, ты, но может быть и речи!.. — И поскольку она не отвечала и даже повела плечами, чтобы сбросить его руки, решил смягчить ее гнев.

— Как ты думаешь, для чего я привез муку, ну как ты думаешь?..

Издалека, еще из-за Катценштейна, донесся гудок паровоза. Сейчас поезд минует переезд у Рашбаха. При ясной погоде всегда слышен оттуда его гудок. На платформе задвигались силуэты сидящих. Громче стали голоса. Снова донеслось шарканье подметок и стук чемоданов. Из-за кустов вынырнули те двое — впереди парень, за ним с криком и воплями — женщина. Хильда вскинула рюкзак на плечо, зажала в губах заколку, подколола растрепавшиеся волосы и поиязала платок. А он без устали уговаривал ее, что теперь все прояснилось, что теперь он будет зарабатывать на троих, если надо, на четверых и что пусть она даже и думать забудет про Лею…

— Нет, Руди, не обманывай себя. Ты нечаянно сказал мне всю правду. Ты не сможешь выкинуть из головы ту, другую, даже ради ребенка. Я понимаю, ты человек высоконравственный и готов жениться ради ребенка. Но подумай, что это значит для меня. Это значит, что мне уплатили свадьбой за услуги… Я ужо обо всем подумала. Ты ничем мне не обязан, повторяю, ничем, ведь и я причастна к делу… Господи боже ты мой, да стоит ли так волноваться, может, я даже не стану говорить об этом Лизбет. Только не воображай, что ты должен как-то расплачиваться, чтобы успокоить свою чересчур сложную совесть. Я и сама на двоих заработаю, и ребенок у меня не от какого-нибудь эсэсовского жеребца, так что стыдиться мне нечего…

Хильду нельзя было остановить покаянными обещаниями, даже робкая попытка удержать ее силой кончилась ничем. Она ушла по черной тропке вдоль пути. Поначалу он стоял как оглушенный. Потом припустил за ней, загородил ей дорогу и сунул ей под нос сложенную бумажку как наглядное подтверждение своих честных намерений.

— Это анкета, Хильда, это анкета! Мне дали се сегодня в школьном отделе. Достаточно сказать «да» и заполнить ее, и меня сразу же назначат учителем. Тебя тоже могут взять учительницей, фрау Поль так сказала, правда, да поверь же мне…

Не замедляя шаг, Хильда сказала, что она может отлично устроиться и в другом место.

— Но мы могли бы работать вместе, в одной школе, так сказала фрау Поль, могли бы поехать в Рашбах, получить там квартиру — столовая, спальня, кухня, сарайчик, приусадебный участок… Можешь даже повесить на степу гитару с ярким бантом… Ну, Хильда… В конце концов, это и мой ребенок!

Она еще раз остановилась, бросила на него быстрый испытующий взгляд и с надеждой спросила:



— А любовь тоже? Скажи «да» или «нет», скажи мне правду, Рудн, во имя… — она запнулась, поглядела на свой живот. Он понял, во имя кого.

— Подожди еще немного, вот вернется Залигер и я буду знать точно…

— Ля уже знаю… — сказала Хильда и оттолкнула его.

Когда он снова поднял голову, Хильда была уже далеко. Она бежала изо всех сил и исчезла в столпотворении темных фигур, которые одичало рвались к краю платформы.

Оп крадется следом за ней, но уже не пытается отыскать ее в человеческом водовороте. Когда поезд останавливается и лавина выходящих сталкивается с потоком штурмующих, он отходит в сторонку и безучастно созерцает это неприглядное зрелище; он видит, как горлодеры выстроились вдоль края платформы, локтями и кулаками отвоевали себе два купе, как, выиграв битву, они выскакивают обратно на платформу, во всю глотку оповещают публику, что у них есть места для женщин и детей, и действительно, помогают сесть женщинам, молодым и старым, с детьми и без детей, видит, как их шайка завоевывает общие симпатии, как толпа громко величает их молодцами и славными ребятами и как они, гордые собственным великодушием, задирают нос от похвал. Видит он, как высоко над головами плывет яркий бант гитары и как те, кто, несмотря на причитания и толкотню, не сумел прорваться в вагоны, повисают на подножках, на буферах, а багаж привязывают к поручням. Этим тоже помогают горлодеры… Вот, фыркая от злости, поезд, наконец, трогается с места, а Руди все еще стоит в сторонке. И лишь углядев при свете газовой мигалки яркий бант и зеленый платок в битком набитом купе, он вскакивает на подножку следующего — последнего вагона…

За домиком стрелочника почти беззвучно падает в водоем струйка воды, под дождем искр расцветает алым цветом опаленная высохшая слива, лохматый дым поднимается над мертвой печной трубой… «Лю-ти-ки, лю-ти-ки» — выстукивают колеса по железному мосту через Пель. Город стоит под горой, лепится дом к дому, словно стадо умных, старых коров, которые спят стоя и во сне пережевывают вчерашний день и жмутся и греют друг друга своим теплом средь холодного, ночного пастбища… Остановка — Цвикау. С человеческим потоком выплеснулась тревога на широкие каменные ступени вокзала — большого, больше, чем в Рейффенберге. Поток затихает, люди спят лежа, сидя, стоя. Напрасно щелкает большая стрелка электрических часов — неумолимый погонщик минут. Хагедорн сидит среди спящих, прислонясь спиной к стене. Двумя ступенями ниже спит Хильда — голову уронила на рюкзак, лицо закрыла руками. Он сказал ей: куда бы ты пи пошла… Только другими словами. «Я не отстану от тебя, пока ты мне не поверишь…» Вот как. А она оттолкнула его другой поговоркой его матери, что он, мол, из тех, кто ухитряется служить и нашим и вашим. И опять повторила слово «мерзко», и опять сделалась недоступной. Хагедорн не может уснуть; он сидит, стиснув голову руками, и все думает, думает… Должно быть, такова природа женщин. Если женщина готовится стать матерью, а замуж еще не вышла, в ней вспыхивает ненависть к мужчине, первобытная ненависть, ненависть амазонки, ненависть, делающая из Гретхен Пентесилею.

Кто мне об этом говорил? Ах да, Залигер, в незапамятные времена. Он любил вникать во всякие болячки, к которым можно было подойти с психоанализом: он хотел стать доктором и найти тот единственный ключик, с помощью которого можно будет лечить всех женщин. Однажды он даже до такого договорился, что женскую душу, мол, надо выпотрошить заблаговременно, как рождественского гуся, иначе рискуешь в один прекрасный день наткнуться на желчный пузырь… Но почему' же и Лея отвергла меня?.. Палка — вот мой кавалер, рта нет, кишок нет. вопросов нет, воскресную шляпу с Гип-Гип-Гипериона получит мой кавалер… Мерзкие эти обороты речи у нее только от Залигера, от кого ж еще? Это Залигер испортил Лею. Если он еще раз протянет к ней свои «музыкальные» пальцы, я ему так наподдам… Но к нам это уже не относится, понимаешь, Хильда? Я, кажется, начинаю понимать: с Леей ушло от меня что-то старое, с тобой пришло ко мне что-то новое. Но старое могло быть так же прекрасно прежде, как прекрасно новое теперь. То, что было прекрасно, не уходит бесследно, оно остается прекрасным и при новой красоте. Ведь каждый новый дом возводят на старой земле. А самые красивые дома стоят вдоль железных дорог, вдоль шоссе, в таких домах жизнь кажется непреходящей, потому что мимо них она мчится на всех парах… Если бы Хильда могла понять разницу между прежде и теперь, поверить в непреходящую красоту. Но смогу ли я ей вообще что-либо объяснить?

Па минутку представить себе такое: мы живем в Рашбахе, женаты, работаем в школе, у нас ребенок, а то и двое детей… И я говорю ей: пошли, нас звали сегодня вечером к доктору Фюслеру и к Лее… Фюслер берет свою виолончель, Лея садится за рояль, они играют, а я сижу рядом с Хильдой, держу ее руку в своей и думаю о том, как прекрасно держать Хильду за руку, а слушать Лею и смотреть на нее. Как отрадно, когда прекрасное прежде и прекрасное теперь уживаются рядом, словно сестры…

И если бы даже Лея стала чьей-то счастливой женой, все равно, ничего не изменилось бы, ровным счетом ничего. Пусть только ее мужа не зовут Залигер. От Залигера я должен ее спасти… Сможет ли Хильда понять это?.. Да уж, наверно, поняла бы, если бы я умел говорить, а не только мямлить, или кричать, или завывать, если бы душа моя не была поражена немотой… «Если б грубыми перстами я касался струн неловко, я б отчаянью предался», — так, кажется, сказано где-то у старого Мерике. Старику хорошо было плакаться. Его время — безоблачный пустячок по сравнению с нашим. А вот почему у меня пальцы такие грубые и душа немая, не понимает никто, даже Лея. Это я и хотел объяснить ей в письме. А потом вытащил листок из конверта. И хорошо сделал. Все, что там сказано, я унесу с собой в могилу.