Страница 39 из 132
И вот молодой человек, красивый, с каштановой шевелюрой, которым всех людей на свете называл по имени отчеству, явился к Трубачевскому и предложил ему издать книгу.
— С погтгетом, — прибавил он, картавя.
Трубачевский слушал его, не веря ушам. Книгу, одну из этих маленьких белых книг, с портретами автора на обложке!
И, недолго думая, он подмахнул договор.
Он рано встал на следующий день, хотя фотограф должен был прийти в половине второго. Он побрился — третий раз в жизни. Отец давно уже звал пить чай, а он все еще стоял перед зеркалом, стараясь найти грустно-ироническое выражение. Он улыбался, опустив голову, щуря глаза. Вдруг догадавшись, что это глупо, он покраснел и пошел в столовую, смущенно улыбаясь.
Фотограф пришел грязный и грубый. Шумно сопя, он пальцем тыкал Трубачевского в подбородок…
Ему так попало от Бауэра, что он и не рад был, что заключил договор. Стуча ладонью по столу и хмуро моргая, старик объявил, что это именно и есть тру-ля-ля.
— Наукой заниматься — и тогда никаких книжек до магистерской диссертации, или как там она у вас теперь зовется. Либо книжечки выпускать — и тогда, извините, не вижу, чем могу быть полезен!
— Сергей Иванович, первая и последняя, — жалобно сказал Трубачевский.
— Расторгнуть, расторгнуть!
— Сергей Иванович!
Бауэр посмотрел на него.
— Нет, расторгнуть, — сказал он решительно. — Договор расторгнуть! А если вам деньги нужны, пожалуйста. Готов ссудить. И без всяких процентов.
Разговор продолжался и на следующий день. Один довод подействовал: Щепкин. Щепкин забежит вперед и украдет. Либо, наоборот, напечатает возражение.
И скрепя сердце, хмурый, недовольный, Бауэр согласился.
Первая корректура пришла в начале июня. Листы были длинные, узкие, с большими полями. Он с волнением смотрел на них. Все, что он написал, было напечатано слово за словом на этой толстой бумаге, И с ошибками: «Трубчевский», потом вместо:
напечатали:
Трубачевский позвал отца.
— Посмотри, гранки, — небрежно сказал он.
С религиозным выражением отец надел очки и посмотрел на гранки.
Целую неделю Трубачевский провел за этой корректурой. Каждую поправку он писал на полях печатными буквами. Если нужно было заменить слово, он всякий раз считал знаки, хотя это правило, редко кем соблюдаемое, принято лишь для второй корректуры. На каждой гранке он написал: «По тщательном исправлении печатать. Трубачевский». И обвел красным карандашом это «а», которое почему-то всегда пропускали!
Потом он отправил корректуру в Москву и стал ждать. Все осталось по-прежнему. Учебный год окончился, он сдал хвосты и перешел на третий курс. Комментарий к «Капитанской дочке» был почти закончен, и старик позволил ему взяться за самостоятельную работу. Машенька отбывала практику на «Электроприборе», и они встречались иногда в пятом часу у заводских ворот, долго бродили по набережным и заходили в такие места, где чувствовался запах моря и с невских стареньких пароходиков на них смотрели равнодушные бородатые люди.
Но ко всему, что он делал и говорил, примешивалось чувство ожидания. Проходя мимо газетчика, он невольно глядел на его витрины. Во всех изданиях он прежде всего просматривал списки вновь вышедших книг. Он представлял себе, как развернет свою книгу — книгу, которую он написал, и прочтет ее от первой до последней страницы.
Этот день наступил — и очень скоро. Как-то вернувшись домой из Публичной библиотеки, он нашел у себя пакет, крест-накрест перевязанный тонкой веревкой. На всю жизнь он запомнил эту грубую синюю бумагу и разломанные куски сургуча, которые почему-то висели на веревке.
Двадцать пять маленьких белых книг высыпались из пакетика на письменный стол. Ощущение, когда он развернул одну из них, было физическое — точно он взял в руки что-то живое.
Они условились встретиться на пристани у Летнего сада, и Трубачевский чуть не опоздал. Он сразу нашел ее, хотя на пристани было много народу и две или три девушки в таких же белых беретах. Впрочем, он легко нашел бы ее в это утро, если бы на пристани было вдвое больше народу и даже если бы все девушки были в белых беретах.
Без сомнения, ему влетело бы за опоздание, но некогда было! Раздался третий свисток, и только что они успели перебежать, как матросы уже взялись за веревки, чтобы убрать сходни.
Трубачевский лет десять не ездил по Неве, хотя летние месяцы всегда проводил в Ленинграде, и все знакомые места казались ему какими-то странными, точно вывернутыми наизнанку. Машенька смеялась: он ничего не узнавал. Ботанический сад принял за Крестовский остров, какую-то вышку — за пожарную каланчу, а это, оказалось, метеорологическая станция, которую он, впрочем, до сих пор и в глаза не видел.
Потом Машенька объявила, что они с Танькой подумывают о том, чтобы перевестись в Институт инженеров транспорта.
— Знаете, что я больше всего на свете люблю? Паровозы, — сказала она серьезно. — Мы когда на даче жили недалеко от Сормова — знаете, где паровозостроительный, — так я за десять верст ходила новые паровозы смотреть. Мне все кажется, что они на людей похожи. Один — добрый, мохнатый, другой — визгливый. Я марки по гудкам различаю. Танька не может, а я различаю. А вы?
— А я — как Танька!
Она засмеялась и стала смотреть в сторону, — он глаз с нее не сводил. С первой минуты, как он увидел ее в этой белой маркизетовой кофточке, сквозь которую просвечивали руки, у него только одна мысль была: как бы ее поцеловать.
Он посмотрел на губы, и она, кажется, поняла, потому что вдруг покраснела.
Они замолчали. Острова вдруг стали видны за одним из поворотов — темно-синий лес и белое здание яхт-клуба. Машенька заговорила об отце — и не только потому, что дольше молчать уже становилось неловко. Она серьезно о нем беспокоилась и нет-нет да и вспоминала. Он каждый день после обеда с грелкой лежит и такой страшный делается — весь серый. Одно время ничего было, даже казалось, что совсем прошло, а теперь снова — боли и боли.
— Ведь вы его в Ессентуки хотели отправить?
— Да, а он не поехал. Он лечиться не хочет. А тут еще Дима…
Она еще что-то хотела добавить, но пристань была уже близко, матрос вылез из машинного отделения и стал рядом с ними, потряхивая канатом.
Острова были пустынные в этот день, только няньки гуляли с маленькими детьми, и дети шли задумчивые, оборачиваясь и долго глядя вслед каждому прохожему или даже собаке, да велосипедисты шуршали шинами по крупному гравию дорожек. Сперва они свернули направо, к Елагину дворцу, но и тут были няньки.
— Пойдемте налево, очень уж знакомые места, — немного покраснев, сказал Трубачевский.
Они пошли по берегу Невки. Здесь, правда, тихо было, деревья стояли сонные, и темные круглые пятнышки — тени листьев — лежали на траве. Трубачевский взял Машеньку под руку, она не отняла, они и прежде, случалось, так ходили. Но и она, кажется, чувствовала, что сегодня не то, что прежде.
Они оба волновались. Трубачевский только об одном думал: как бы поцеловать! И она догадывалась и, может быть… Но нечего было и думать!
То сторож попадался им навстречу, то снова няньки, то из травы вдруг поднимался голый, загорелый, как индус, с выцветшими на солнце волосами, то, когда они наконец остались одни, какие-то люди в черных засученных штанах вышли из-за кустов и стали косить траву смеясь и переговариваясь друг с другом.
Так были обойдены все отдаленные дорожки Елагина острова, и уже опять начались оживленные места — няньки, сторожа, велосипедисты.
Машенька шла и насилу удерживалась от смеха. У него лицо так быстро менялось, и он так помрачнел из-за этих косцов! Совершенно голый, важный мальчик шел к ним навстречу, и она обрадовалась, что может наконец рассмеяться.