Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 40 из 132

— Какой забавный, правда?

Они обошли Елагин. Похожие на больших дворовых собак, каменные львы сидели на Стрелке, вытянув вдоль парапета хвосты. Финский залив был далеко виден, пересеченный то светлыми, где чувствовалась мель, то темными полосами. Парусная лодка скользила накренясь, и что-то вдруг начинало ослепительно блистать на ней — должно быть, цинковое ведро или банка.

— Какое синее вода, — оговорившись, сказала Машенька и опять засмеялась, — то есть небо. У нас в Ленинграде такое небо редко бывает, правда?

— Правда.

— Что вы стали такой? — И она передразнила его, смешно повесив голову и оттопырив губы. — Знаете что? Мне кажется, я веснушки чувствую. Просто чувствую, что все больше становится. Посмотрите, — много?

Она обернулась. Веснушек было немного, штук пять; Трубачевский сосчитал их и в точности доложил — размер и где какая. Потом они пили какую-то воду в ларьке, ели мороженое, и продавщица улыбалась, хоть не было ничего смешного в том, что двое людей едят на Стрелке мороженое и пьют воду; потом обогнули Елагин с другой стороны и пошли через мост в Новую Деревню, к трамваю.

Странное здание открылось по правую руку — темно-красное, с золотыми бляхами на фронтоне.

— Буддийский храм, — сказал Трубачевский.

Они заглянули в ворота — никого. Дверь в глубине между четырехугольными колоннами открыта, и там темно и, должно быть, прохладно.

— Не прогонят?

— Ну вот еще!

Большой Будда сидел в нише на скрещенных ногах, загадочно улыбаясь. Он был молодой, лет семнадцати, нежно-розовый, с ленивыми, раскосыми голубыми глазами. Чашечки с рисом и сахаром стояли перед ним, свет горел в парчовых цветных столбах.

— Красивый, — сказала Машенька шепотом.

— Его из Гамбурга привезли. Гамбургского производства.

Она посмотрела недоверчиво и огорчилась.

— Ну да?

— Честное слово.

Большие, до самого потолка, картины были прислонены к стенам в четырех углах храма. Фантастические духи добра и зла были изображены на них, одинаково сердитые, в странных халатах, напоминавших кафтаны древнерусских бояр. Один был весь в бородавках, очень смешной, летевший, как на пожар, в своих расписных ботинках. Он был очень похож на кого-то, а на кого — Машенька не могла припомнить. Потом припомнила: на одного профессора, математика, папиного приятеля, который умел вырезать из дерева разных смешных чертей и лесных кикимор.

— У меня есть одна такая штука: с хвостом, нос длинный, глаза торчат. Я вам покажу как-нибудь, очень забавный.

Трубачевский стоял за ее спиной; полутемно было в буддийском храме и пусто, а он только смотрел на ее прямую прелестную шею, на тонкий обод воротничка и молчал.

— Машенька, — вдруг взволнованно пробормотал он и поцеловал ее в щеку…

Они целовались до тех пор, пока монах в красной рясе не появился на пороге храма, неподвижный, с монгольским лицом, как будто вырезанный на фоне зелени, солнца и голубого неба.

Накануне он был приглашен к Варваре Николаевне, но день был такой хороший, так полон Машенькой и этой прогулкой, и он вернулся домой с таким чувством радости и чистоты, что вдруг решил не идти.

Через час он уже одевался.

…Громкий разговор был слышен в прихожей, радио или патефон. Видимо, гостей было много. Варвара Николаевна вышла из столовой, высокая, статная, в шелковом платье, с заколотыми на груди кремовыми кружевами.

— Пойдемте, я вас познакомлю. — И она по-мужски предложила руку. Во-первых, с хозяйкой этого дома, — сказала она, подводя его к полной добродушной женщине и очках, которые не шли к ее открытому и слишком короткому платью. — Мариша, это Трубачевский… А во-вторых, с моими друзьями.

И Варвара Николаевна повела его дальше.

Лампы стояли под низкими цветными абажурами, и круги света, желтые и голубые, лежали на ковре. Патефон играл, и над ним торчала чья-то борода, освещенная снизу. Полосатый клоун сидел на японском экране, перед камином, в комнате было много игрушек — русские бабы, мартышки и тот самый плюшевый мишка, про которого Варвара Николаевна сказала, что «умница и все понимает».

— Садитесь, — сказала она Трубачевскому, — и смотрите на этих людей. Они все известные и интересные, и вам очень полезно смотреть на них и слушать.

Он послушно сел и стал смотреть и слушать.



Очень странно, но эти люди были похожи друг на друга: на всех лицах — отпечаток зрелости, у всех взгляд — осторожный и равнодушный. Даже одеты они были одинаково: мужчины в коротких, модных тогда, пиджаках и в широких брюках, женщины в платьях, похожих на туники, — французская мода времен Директории, — только без рукавов и короче.

На одном лице он остановился: черты были сухие, взгляд — небрежный и умный. Варвара Николаевна познакомила их — Шиляев. Пока не позвали к столу, он слушал музыку и молчал.

И еще на одном — с толстыми губами. Это был кинорежиссер Блажин.

Неворожин явился, когда уже приглашали к столу.

— Сегодня мы с Димой о вас говорили, — серьезно и с уважением сказал он Трубачевскому, ни с кем не здороваясь и прямо подходя к нему. — И решили, что вы — молодец. Это замечательно, то, что вы сделали, и очень остроумно.

И он кратко, но очень точно рассказал Шиляеву, Блажину и всем, кто был поблизости, о шифрованной рукописи и о том, что сделал Трубачевский.

— Что же, это статья будет? Или книга?

— Книга, — покраснев, сказал Трубачевский. — Двадцать пять печатных листов, — добавил он небрежно.

Мариша давно звала к столу, и все понемногу перешли в столовую, они одни еще оставались в этой комнате, где сизый дым висел в воздухе, растягиваясь и медленно выползая в открытые окна.

Варвара Николаевна посадила его рядом и все подкладывала и подкладывала на его тарелку.

— Вы молодой, и у вас должен быть аппетит. А я старая тетя и пью водку.

И в самом деле она много пила, рюмку за рюмкой.

Ужин был такой, что Трубачевский ошалел, — половины тех блюд, что перед ним стояли, он до сих пор и в глаза не видел. Рыба его поразила. Рыба с дикой мордой, украшенная нежной зеленью, лежала посредине стола. До нее никто не дотронулся; под утро кто-то всунул ей в зубы окурок. Но Трубачевского она почему-то стесняла.

Стараясь держаться спокойно и свободно, он навалил на свою тарелку целую гору корнишонов и ел их весь вечер. Он опрокинул рюмку с ликером и так глупо шутил по этому поводу, что потом не мог вспоминать, не краснея. Он напился очень быстро — и тоже не потому, что ему хотелось, а от застенчивости, которую старался преодолеть.

Уже через полчаса он был пьян. Он говорил не то, что хотел, и как будто из третьей комнаты доносился звон посуды, разговор и хохот.

В одну из таких минут пришел Дмитрий с белокурой накрашенной женщиной. Ее звали Ника. Все кричали ей: «Ника, Ника!» Ока не отвечала, только смеялась.

Потом крикнула что-то Неворожину, и таким хриплым, мужским голосом, что Трубачевский ушам не поверил.

Как попал он за этот маленький стол, который был накрыт в стороне?

Здесь был Дмитрий Бауэр. Шиляев пил и кривил плоские бритые губы. Блажин изредка вставлял два-три слова, глупо, не к месту, но он все же был доволен.

— Дело идет к концу, — говорил Шиляев, — и нечего дурака валять. В Феодосии фунт хлеба стоит…

— Дело не в хлебе, а в папе, — возразил Дмитрий.

— В каком папе?

— В чужом папе. Со стороны.

— Не нужно. И чушь, — сказал Шиляев. — Никто не верит.

Трубачевскому хотелось сказать, что он все понимает И не согласен, но каждый раз время останавливалось, и все начинало казаться бесшумным, как будто стоишь под колоколом во время звона.

— …Оппозицию разнесли.

— Потому что дура, — злобно сказал Шиляев. — А за нами пришлют. И с поклоном. Разве ты не чувствуешь, чем запахло?

— Запахло жареным, — глупо пробормотал Блажин и засмеялся — он один, потому что Дмитрий невольно сделал предостерегающий жест.

И Трубачевскому показалось, что все уставились на него. Он хотел встать и уйти, но в это время Варвара Николаевна вернулась и сейчас же налила себе и ему водки.