Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 93 из 160

К левому крылу литературы революционной интеллигенции мы отнесем Маяковского, Асеева, Третьякова, Пастернака, Сельвинского и конструктивистов, писателей «Перевала» (за исключением его крестьянских писателей, о которых говорилось выше), Бабеля, Сейфуллину, Н. Тихонова. К правому — Е. Замятина, М. Булгакова, М. Зощенко, А. Белого. В левом центре оказываются Ю. Тынянов, Б. Пильняк, Л. Леонов, Константин Федин, М. Пришвин, М. Шагинян, Н. Огнев. В правом — А. Толстой, В. Вересаев, Вс. Иванов последнего периода, Глеб Алексеев, С. Сергеев-Ценский, Н. Никандров, О. Мандельштам.

Все это очень условно, разумеется. Писатель не стоит на месте — он движется и под влиянием процессов, происходящих вовне, и внутренних процессов сознания. Границы, намеченные нами, — условны, это следует помнить. С такими условными подразделениями приходится мириться. Надо только смотреть на них, как на «рабочую гипотезу», которую не следует превращать в раз навсегда данную и застывшую схему.

Всего только два часа от Москвы по железной дороге и по шоссе на извозчике три, будет Дубна, та самая река, на берегах которой в наше время индустриальных планов один замечательнейший поэт современности увидел русалок, леших и чертей всех пород. Бедный я человек, нет у меня ни такой фантазии, ни такого волшебного языка. Но много, много я потрудился в поисках таких мест на Дубне, где не ступала еще нога человека. И я достиг своего, я знаю такие места и, признаюсь, у меня сжимается сердце от злости, когда кто-нибудь начинает хвалиться Центральной Африкой, Новой Гвинеей и всякими джунглями. Нет таких мест там, чтобы никто не бывал, и невозможно бы было пройти, а у нас я укажу: и не бывал никто и пока пройти невозможно. Не раз я, конечно, задумывался о причинах моего тяготения к таким необычайно диким местам. Что, разве не вижу я там жалкого человека, и чем глуше, тем хуже, что, разве могу я совсем выбросить из головы цивилизацию и поселиться тут? Нет, конечно, и вот именно в этом-то и есть для меня вся прелесть таких мест, что захочу, и в тот же день иду по Кузнецкому мосту, захочу — на Кузнецком поутру, а вечером перескакиваю окнища в заросшей черной ольхой трясине с постоянной опаской попасть головой в естественную петлю из хмеля и так повеситься, — такое с иными бывало! Нет, я не вижу причин отстаивать такие места, кроме как для себя самого: уж очень тут хорошо думается и чувство рождается такой силы, что в каждой зверушке свою родню узнаешь.

Сидишь в челноке где-нибудь под кустом на плесе, из-под воды торчит телорез, на воде белые лилии, под водой сабли тростников и черные шашки вроде снарядов, и утята свистят, — чего-чего нет! И вот приходит в голову, что все это было в себе, что все это я сам в своем происхождении. В науке остатки животных и растений из какой-нибудь отдаленнейшей эпохи, продолжающие жить и в наше время, называются реликтами. А я себе тут, на плесах Дубны, придумал, что и все эти животные и растения реликты меня самого, что все это я сам, раскрытый в своем происхождении. Придет ли такое чувство на Кузнецком мосту! А между тем, если прямо с плеса явиться на Кузнецкий, то и лицо толпы раскрывается как реликты постоянного творчества какого-то высшего существа, и от этого вроде как бы любить начинаешь людей. Затем вот и пробиваюсь к местам, где не бывала нога человека, а конечно, если так поставить вопрос, что или Кузнецкий, или русалки, вздор получается совершенный: хороших и дурных людей везде поровну, а живется в диких местах человеку иначе, так плохо, что хуже и некуда.

Недалеко ходить, вот деревушка Замошье на Дубне, к ней сейчас по гати можно из Заболотья пробраться сухой ногой.

Бывают неудачники от внешних причин, многих, например, война искалечила, а другие из-за войны не могли изучить до конца избранное по склонности дело и тому подобное. Такие неудачи, не зависящие от себя самого, беда поправимая, потому что от внешних причин неудача не бывает личная, если остался слепым, то есть много слепых: без рук, без ног, опять есть безрукие и безногие, всякому из них есть общество свое и своя пара найдется даже, привычка до того залечивает внешнюю рану, что безногий человек может до того преодолеть свою неудачу, что сделается гораздо счастливей быстроходного.

Настоящий неудачник предопределен в своей неудаче, и если бы можно было его вывернуть изнутри и рассмотреть совершенно, то оказалось бы, что хитрец притворялся, он жил тоже недурно, отталкивая сам от себя бытие и создавая себе свой собственный мир «высший», в отношении которого обыкновенное всеобщее бытие есть срам и стыд. Конечно, как и везде, тут все в степени, есть отрицатели демонические, — какие это неудачники! Есть отрицатели бытия, мнящие себя спасителями мира или, по крайней мере, его реформаторами. Настоящий неудачник, входя в сферу отрицания, одним глазом смотрит на бытие и постоянно скорбит о себе, что он не такой (втайне: высший), он даже по страху к полному отрицанию пробует вроде как бы исправиться, хватается за дело, и вот тут получается странное явление: человеку этому умному, развитому гораздо больше других, ничего не удается. И все потому, что он работал не весь в деле, а только наполовину, другая часть его отсутствует, и эта часть в его сознании «лучшая». Таких людей в Петербурге было великое множество, в самом простейшем виде это разделение было на службу и кофейни.

<На полях> Л. Толстой о Тургеневе: не любит, а любит любить.

13 Ноября. Ровно четыре утра, сию минуту погаснет электричество, и я останусь с рыженьким светом керосиновой лампы. Вчера весь день сидел дома, ничего не писал, читал стихи и согревал флюс. Дожди угробили.

<На полях> Плохо, друг!

Здоровьишко неважное.

Так себе идут дела.

Очередь за хлебом.

Плохо!



Летом Сталин погрозил коллективизмом, и хлеб спрятался. Так, видно, надо, а то сейчас чуть бы воли немного гражданам, дали бы они знать, где раки зимуют. Далеко ходить незачем, чтобы определиться в настроениях. Вот я три месяца бездельничал, на глазах крестьян ежедневно стрелял, охотился с прекрасными собаками. После всего разговорился душевно с одним мужичком и сказал ему: «За кого меня принимают, за богатого бездельника какого-нибудь, наверно?» — «Нет, — ответил мужик, — вас многие жалеют: вот этот, говорят, жил когда-то человеком, этот пожил! А теперь вспоминает, постреливает, только и осталось всего. Многие сильно жалеют».

В темноте чуть попорошило и мелкие лужи замерзли, но к 10 у. только грязи прибавилось. Пьяный сторож идет по улице с мешком собранных корок хлеба на спине и проклинает советскую власть, предавая анафеме коллектив:

— Хотели соединить в одно, у, проклятые!

Полная свобода слова, далеко можно слышать этого громкоговорителя:

— Коммунисты проклятые!

Вот по пути его очередь. Он останавливается и хохочет, как Мефистофель.

— Чего ты хохочешь?

— На вас смеюсь, так вам и надо: мы не стояли.

— Ха-ха-ха! Шлепали, шлепали и дошлепались, а мы не стояли!

Выходит на площадь. Там красный командир учит свою роту. Нищий становится напротив строя и начинает все точно проделывать, что велит командир. Красноармейцы долго борются с собой, но не в силах держаться, вдруг все залпом хохочут. Командир оглядывается. Подходит милиционер. Пьяный сопротивляется: он ничего плохого не делает, он сотрудник красной армии. Милиционер уводит «сотрудника»…

Я обогнал женщину, она мельком взглянула на меня, верно, ей довольно было, что я пожилой, она стала в спину мне жаловаться:

— До чего довели…

И так далее.