Страница 158 из 178
— Извините, у вас сегодня вечером встреча с Тросиным, а тут я со своей болячкой, — он неловко пожал плечами. — Но бабушка сказала, что вы сами захотели сегодня встретиться со мной... — Он посмотрел на позицию, что стояла на доске, и тут же определил, из какого дебюта она вышла: — Я тоже люблю играть староиндийскую... Я много ваших партий анализировал, — и признался: — Смысл многих ходов не сразу доходит до меня...
— Садись, — показал я ему на кресло.
Он сел и как-то по-детски сложил руки на коленях.
Был он озабочен и удручен и не сводил хмурого взгляда с шахматной доски. Молчал и я, глядя на пышную черную шевелюру внука Лены.
— Куда бы уехать? А? — тоскливо, не поворачивая головы, спросил Сослан. — Удрать бы далеко-далеко. Чтоб заново все начать. Одно желание у меня: все — заново! Все — с нуля! — Он посмотрел на меня, понимаю ли я. — Чтоб даже имя новое. Ничего из прошлого! Чтоб все только начиналось! И все лишь от самого себя зависело. А?! — Он разволновался. — Все строго. К одной цели. Напрямик. Чтоб ни одного дня не потерять!
— Так не бывает, — только и сказал я.
— Знаю, что не бывает. — Глаза Сослана потускнели, и он скорбно промолвил: — Но я не могу по-прежнему жить. Не могу...
— Так что же случилось? — спросил я. — Раскрой свою тайну.
Он выпрямился и выпалил:
— Раскрою! — Сослана понесло точно в скачках. — Знайте же, что людям известна только одна любовь — несчастная! Хотите возразить? — Он пристально посмотрел на меня. — Напрасно. Послушайте рассказы друзей, папаш, мамаш, бабулек, полистайте романы, вспомните фильмы — и убедитесь: везде любовь-страдание, любовь-разлука, любовь-отчаяние. А любви-счастья нет!
— Не отчаивайся, Сослан, — услышал я свой голос. — Время все лечит.
— Это ваше спасительное лекарство?! — возмутился Сослан. — Время многое может, но не все!
В этом ты, Сослан, прав. Прав! Времени не все подвластно...
— Ему не предать забвению измену, — твердил Сослан. — Любовь не подвластна времени. Я прав, уважаемый гроссмейстер? Отчего забывается многое? — наклонившись ко мне, спросил Сослан. — Почему в мирной жизни порой не помнят, за что сражались отцы и деды?
— Всегда об этом трубят, — сказал я. — Особенно с трибуны.
— В будничной жизни, простите, забывают, — заявил Сослан.
Повзрослел ты не по годам, смотришь в корень. Нащупал то, что уже не первый год волнует меня. Одни воскрешают в памяти все прошлое, и притом ежедневно, а другие еще позволяют себе забыть, чего они не желают помнить.
— Все оттого, наверное, что не стало калек на улицах, — стал рассуждать я вслух. — Их почти не встретишь. Уходят туда, откуда возврата нет. Ты, Сослан, когда кого-то из калек встретишь, то сам себя спрашиваешь: «Интересно, как и где он потерял руку?» Как и где?! А полвека назад таких вопросов себе не задавали. Нельзя судить о дереве по его коре, — вспомнилась мне вычитанная где-то фраза.
— Бабушка уверяет меня, что вы могли стать хорошим писателем, — произнес он, не смея глянуть на меня. — Школу на отлично закончили, а тут война... Партизанили. А возвратившись в Осетию, не сразу пошли учиться в университет, а стали таксистом, а потом бросили квартиру в городе и ушли в горы. Чабанить?! — Он перевел на меня дерзкий взгляд. — Тоже хотели бежать от самого себя? И в шахматы от журналистики не от этого ли ушли?
Мне вспомнилось, как однажды слышал слова Аниссы, ответившей на изумленный вопрос по поводу смены профессии: «Определился человек — и то хорошо. И чабанство — дело, не позволит ему погибнуть». Гнев сверлил меня. Я вызывающе бросил внуку Лены:
— Все это было давно. — И невольно привел английскую поговорку: — Когда Адам был еще ребенком. А говоря по-русски, при царе Горохе. Чего усмехаешься? Да, я был чабаном с замашками интеллигента, и не стыжусь. Так и знай. Не стыжусь, потому что еще неизвестно, как бы ты на моем месте выглядел, если бы с тобой случилось то, что со мной. Может, и мне хотелось в белой сорочке да при галстуке... Но судьба! И никто не может упрекнуть меня. Никто! Ни один человек на свете!
Сослан покраснел, так ему стало не по себе.
— Может! — заявил он. — Может и даже должен!
— Может? — уставился я на него.
— Да! — еще жестче подтвердил Сослан. — Каждый должен заниматься тем, в чем он силен, чтоб принести большую пользу обществу. Максимальное для его возможностей дело делать! А вы занимались тем, с чем легко справится и необразованный человек. Хотите знать мое мнение? Подавшись в чабаны, вы дезертировали! Вы нашли себе легкое занятие.
— Легкое? — возмутился я. — Походи сутками по горам!..
— Не о том речь, — возразил Сослан. — Не о физических трудностях говорю я. Когда человек сторонится того, что ему по плечу, надо с него строго спрашивать.
— Та-ак... — выдохнул я тяжело.
— А что за великое горе у вас, которое вы сперва топили в вине, а потом стали по горам растаскивать, затем от него ферзем прикрываться? Калека вы? Без рук, без ног? Потеряли зрение? Или слух?
— Потерял больше. Гораздо больше! — я словно обезумел от несправедливости обвинений, которые безжалостно бросал мне в лицо Сослан — он был агрессивен, — и не выдержал и закричал: — Я потерял главное — веру в себя!
Но до Сослана не дошли горечь и весомость признания, и он иронически заявил:
— Тоже мне потеря. Это не глаза и не рука — можно возвратить. И чуда не надо требовать от Бога. И вы возвратили бы, если бы поднатужились и недельку не брали в рот водки. Вера бы возвратилась, и не пришлось бы бежать сломя голову в горы.
Все. Сослан пал в моих глазах. Больше никогда не стану думать о нем как о стоящем человеке. Я вдруг успокоился, пожалел, что дал втянуть себя в разговор, который для меня значил гораздо больше, чем для Сослана.
— Что ценнее: одна жизнь... или пятьдесят две? — спросил я его и с напряжением стал ожидать ответа.
Сослан усмехнулся, и я видел, что он хотел сострить.
— Всегда и везде — пятьдесят две, — серьезным тоном провозгласил Сослан. — Одна, конечно, тоже ценна, но пятьдесят две — это не одна.
— И ты бы этой одной пожертвовал ради пятидесяти двух? — торопливо спросил я.
— Всегда следует жертвовать одной жизнью ради пятидесяти двух, — без тени сомнения сказал Сослан.
— А если этот один — твой друг? — закричал я возбужденно. — Ты пожертвовал бы его жизнью?
— Друг? — удивился Сослан. — А зачем им жертвовать? Он трус? Предатель?
— Он воевал храбро, — отмахнулся я.
— И зачем жертвовать его жизнью? — пожал плечами Сослан.
— Эх! — отвернулся я. — Все у тебя по полочкам разложено: это враг, а это наш; врага уничтожай, а нашего спасай. Колпачок у тебя — не голова!
— Зачем же такие странные загадки придумывать? — обиделся Сослан.
— Не я придумываю! — закричал я. — Жизнь!
По лицу Сослана пробежала судорога, в глазах на смену жестокости пришла растерянность, и он с какой-то юношеской непосредственностью и беспомощностью спросил:
— Алан Умарович, а у вас была... любовь? — Глаза его пытливо уставились на меня. — Сильная... Чистая... В общем, настоящая любовь была у вас, а?
Сослан напряженно ждал, требовал ответа. Любовь, любовь... Как дотянуться до тебя? Где ты скрываешься? Почему не всем даешься?..
Любовь, любовь... Много было встреч у меня, но что осталось в памяти?..
И вдруг я поймал себя на том, что отгоняю мысль о... Лене. О бабушке сидящего напротив меня такого симпатичного и такого горемычного, страдающего паренька... Почему?.. Гордыня не позволяет признаться? Но я уже старик и должен уметь смотреть правде в лицо. Как мне ни обидно, что она вышла замуж за Бориса, но Лена, именно Лена была МОЕЙ ПЕРВОЙ ЛЮБОВЬЮ. И пожалуй, ЕДИНСТВЕННОЙ. Чего же я медлю, почему не признаюсь Сослану, что была и у меня сильная и чистая любовь?.. Внуку рассказывать о любви к его бабушке, конечно, не стоит... Но можно подтвердить, не называя имени... И я, наконец, кивнул:
— Да, Сослан, была такая любовь у меня...