Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 146 из 178

Сын... Сын... Откликнись же... Подай голос...

Мистер Тонрад прервал молчание. Зарема огромным усилием воли заставила себя вслушаться в то, что он говорил...

— Дать людям то, в чем каждый из них нуждается, никто не в состоянии, — горько произнес он. — Даже Бог! Я бывал в Африке и Южной Америке, Греции и Японии, Испании и Индии. Много лет назад я путешествовал по вашей России, заглянул в самые дикие места, которые вам и не снились. И везде я видел в глазах людей страдания и боль, везде я видел несчастных, везде меня мучила мысль о том, как облегчить судьбу обездоленных и голодных. Я понял: мир беден и с каждым днем становится все беднее.

По его длинным пальцам, вцепившимся в руль, пробежала нервная дрожь. Стараясь унять ее, он оторвал левую руку, сжал пальцы в кулак и снова разжал, разминая кисть. Потом то же самое проделал правой рукой. Мизинец у него был чуть не вдвое меньше безымянного пальца; казалось, он предназначался другой — не мистера Тонрада — руке, но приклеили его к этой узкой ладони. У кого-то еще Зарема уже видела такой же несуразно короткий мизинец. Тонрад, заметив ее пристальный взгляд, смущенно поежился:

— Уверены ли мы с вами, миссис Дзугова, что, ведя поиск новых путей влияния на мозг, мы несем благо человечеству? Не забываем ли мы о том, что любые достижения науки люди направляют в первую очередь на создание более мощных средств разрушения и смерти?.. Всегда так было. Всегда так будет. Прогресс — это движение вперед. Согласен с этим. Но не движение ли это к краю пропасти?..

Эта фраза Зареме знакома. И она помнит, откуда. Мистер Тонрад поставил ее эпиграфом к книге, которую горянка получила в тот самый день — 22 ИЮНЯ 1941 ГОДА.

... Было воскресенье, но Зарема проводила в лаборатории опыт, который не признавал выходных дней. Она прочитала книгу и подготовила ответ автору. Вот ему, сидящему рядом с ней мистеру Тонраду... Там, в институте, из уст уборщицы она и узнала о начале войны.

Первый военный понедельник выдался суматошным. И было, отчего. Вдруг все, что вчера еще представлялось важным и значительным, сегодня выглядело мизерным и сугубо личным. А главным стало то, что недавно казалось бравадой: «Все как один... Грудью... Сквозь огонь и бурю... Возьмем в руки оружие... Родина социализма... Фашизм будет повержен... » Так говорилось на митингах и собраниях, писалось в газетах, передавалось по радио задолго до начала войны. А сегодня было просто: перед тобой чистый лист бумаги, на который ложатся слова: «Прошу... Добровольцем... Там нужнее... »

А дома ее с нетерпением ожидал Тамурик. На столе лежали каска, пилотка, кирзовые сапоги, обмундирование, противогаз...

— И ты?!.. — заскребло у Заремы в сердце. — Но почему ты? Ты — авиаконструктор, а не летчик-истребитель. Тебе не стрелять, а создавать самолеты надо!..

— Я доказал, что должен быть на фронте! — сердито возразил Тамурик. — И я буду там!..

Зарема поежилась и устало опустилась на диван...

***

... Сын... Сын... Где взять силы, чтоб продолжить жить, дышать воздухом, видеть синеву неба, когда у тебя все это отнято?..

Их полковой госпиталь был развернут на самом переднем крае, на нижнем этаже полуразрушенного особняка, тесно обставленного громоздкой мебелью с вензелями на спинках и ножках.

Когда медсестра заявила, что пульс у раненого слабеет, Марии опять стало плохо. Заметив, что она пошатнулась, Зарема приказала ей выйти отдышаться. В этот май силы у всех были на исходе: и у тех, кто находился на переднем крае, и у тех, кто был глубоко в тылу, и у них, врачей и медсестер. И никто не смел расслабляться, тем более хирург, у которого и сила, и воля, и внимание должны быть все время в высочайшем напряжении: любое отключение ведет к гибели человека. Зарема порой по двое суток не отрывалась от операционного стола. Лишь по тому, как она переступала затекшими ногами, как опиралась боком о стол, пока уносили одного раненого и готовили другого, все догадывались, чего стоили Зареме эти часы...

Когда было особенно тяжко, когда казалось, что нет больше ни физических сил, ни воли переносить боль и смерть людей, когда перед глазами начинали мелькать черные круги, тогда Зарема вспоминала последнюю ночь, что провела в своей институтской лаборатории, пытаясь завершить опыт, который отнял у нее не один месяц довоенной мирной жизни, — вспоминала, и ей становилось легче при мысли, что скоро возвратится все: и лаборатория, и новые исследования, и радость поиска, и все то, что было оставлено. А в войну надо спасать людей, и она день за днем, ночь за ночью резала, вскрывала, выбирала осколки да пули, выпрямляла суставы, а в ответ порой вместо благодарности ее сквозь стиснутые зубы крестили в три этажа...

В тот день у Заремы было ровное настроение. Верилось, что счастье близко: все дышало победой, нашей победой.

Присевшая на пол у окна, Мария подняла голову, устало сказала:

— Чего ты, Сидчук?

— Вот, отдать надо, — вытащил он из кармана рубашки конверт и кивнул в сторону простыни... — Ей.

Мария боязливо взяла измятый конверт, тревожно повертела в руках, лихорадочно разорвала его, впилась глазами в строчки извещения и схватилась за сердце:





— Ой! Черную весть принес ты, Сидчук! Черную! — и заплакала.

— Дают, приказывают: неси... Что станешь делать? — возразил санитар и вздохнул тяжко. — Черные бумажки, говоришь, ношу? — и вдруг вскипел: — А самому более не получать! Немцы всех моих живьем в землю закопали. И Митьку-несмышленыша не пожалели! — и свирепо набросился на медсестру: — Ты, Мария, меня не тронь!

— Готовьте следующего, — Зарема вышла из-за простыни, сняла с лица марлевую повязку, тяжело опустилась рядом с Марией, застыла, уронив руки на колени.

— Много горя вокруг, — осторожно сказала Мария и вкрадчиво, с надеждой спросила: — То письмо, что прибыло от Тамурика, когда им писанное?

— Давненько. Рядом он где-то, а письмо две недели вокруг кружило... — улыбнувшись, Зарема торопливо достала письмо из кармана халата, стала перечитывать: — Слушай: «Мам, ты не обижайся, что редко пишу, — в Берлин вошли, днем и ночью бои. И спать некогда. После победы месяц постель не покину. Открою глаза, подкреплюсь — и опять на боковую... »

Мария перестала слышать разрывы снарядов и пулеметные очереди — только уставший голос Заремы.

— Измучился, бедняжка, — оторвавшись от письма, произнесла Зарема. — В Осетию отправлю, в горы. И его, и Нину. Воздух там бодрит. Там, милый, и отоспишься, и сил наберешься.

— Ты читай! Читай! — всхлипнула Мария.

— Обо мне беспокоится, — тихо сказала Зарема и вздохнула. — Не сегодня завтра конец войне. Не может быть такое, чтоб напоследок...

— Может! Может! — в отчаянии закрыла лицо руками Мария.

— Нет! — уверенно возразила Зарема. — Уже все! Выжил мой Тамурик.

Мария смотрела на нее и сердилась: неужто не захватили ее боль и ужас предчувствия? Неужто не чует?!

— Заремушка, сестрица ты моя, — прижалась к ней Мария. — Случилась, случилась беда, и ничем ее не поправишь!

Зарема вслушалась в ее рыдания, всмотрелась в нее, попросила тихо-тихо:

— Погляди мне в глаза...

— Нет Тамурика! Нет уже!

Почему в сознание ворвалась пулеметная очередь? Страшная. Поблизости взрывались снаряды, шла оживленная перестрелка, вокруг стонали раненые, а Зарема дышала тишиной, в которую внезапной молнией ворвалась пулеметная очередь. Ворвалась, пронеслась на скорости, — и опять только тишина. Зарема поднялась, медленно направилась к выходу, ничего не видя, не чувствуя, как тащит ее за рукав Мария, заглядывает в глаза, что-то говорит...

— И сын... И он... Нельзя так... Один он у меня... Мария, подтверди, скажи всем — один он у нас! — Зарема вдруг закричала: — И его не пощадили! Горе! Горе мне! — и внезапно тихо спросила: — Больно было, сынок? Ты очень страдал? Извини, меня не было рядом. Многим помогла. Тебе НЕ ПОМОГЛА!!!

— Как ты могла помочь? — запричитала Мария. — Как?!

— Могла жизнь свою отдать, — быстро и убежденно заговорила Зарема. — Могла на мученья пойти. Лишь бы он был жив! Но он мертв... Мертв! А я вот жива! Почему я жива?! — она зарыдала в голос: — Прости, сын, прости!..