Страница 38 из 170
Когда Лисбет услышала, как брату преградили дорогу, она невольно улыбнулась — пусть не лезет туда, куда не пустили сестру. Как раз в ту минуту, когда он бросился вверх по лестнице, врач и ее мать начали спускаться вниз, и прежде чем девушка успела прибрать кричащие амстердамские покупки, все трое уже вошли в комнату.
Лисбет не без тревоги взглянула на доктора Клааса Двартса, подвижного человечка с волосами песочного цвета; он присел на краешек скамейки и обхватил руками колени.
— Отцу лучше? — спросила она.
— Сейчас он, можно сказать, поуспокоился и отдыхает, Лисбет.
Почему у врача такой зловещий вид? Или это ей просто кажется из-за отблесков огня, пляшущих в его очках?
— Что с ним было, доктор? Расстройство желудка? Или еще что-нибудь в том же роде? — спросил Хендрик Изакс.
— Когда появляются известные симптомы, мы, врачи, говорим себе: «Судя по всему, это либо расстройство желудка, либо что-нибудь другое». Я хочу задать вам, Нелтье, один вопрос — при больном об этом не спрашивают. Вы не заметили, какой цвет лица был у вашего милого мужа, когда он вернулся с мельницы?
— Бледный, — ответила Нелтье, которая стояла, прислонившись к углу буфета и скрестив руки на груди. — Вернее сказать, серый, как камень.
— Хорошо.
«Он лжет, — подумала Лисбет. — Он вовсе не считает, что это хорошо».
— В таких случаях лицо всегда бывает серым, как камень.
В таких случаях? Боже мой, что он хотел сказать этими словами?
— Что-нибудь серьезное? — спросила Лисбет, не обращая внимания на предостерегающий взгляд матери.
— Как вам сказать, Лисбет? Уколотый палец или легкий ушиб головы порой приводят к серьезным последствиям. Бывает и так: человек в жару, мы не уверены, что он переживет ночь, а утром он, как ни в чем не бывало, поднимается с постели. Любая болезнь — дело серьезное…
— Но что же все-таки у него?
Брат задал свой вопрос в упор — так спрашивает только мужчина.
— Возможно, это сердце, что я и сказал вашей матери, когда мы столкнулись с вами на лестнице. Заметьте, я ничего не утверждаю, я говорю — возможно. А если это сердце, я никогда не возьму на себя ответственность утверждать, что это не серьезно, хотя «серьезно» еще не значит «угрожающе», а «угрожающе» не значит «смертельно».
Хендрик Изакс, о котором Лисбет совсем забыла, сжал ее руку, лежавшую на амстердамских сокровищах, и девушке потребовалось все ее самообладание, чтобы не отдернуть пальцы.
— Но зачем в таком случае он столько работает? — взорвался Рембрандт. — Зачем он таскает тяжеленные мешки вверх и вниз по лестнице?
— Этого ему, конечно, не следует делать, — ответил доктор Клаас Двартс. — Если у него действительно больное сердце и он будет безрассудно напрягать его, я первый снимаю с себя всякую ответственность. Кстати, Нелтье, осторожности ради, пусть ваш муж недельки две не работает. Да, да, подержите-ка его недельки две в постели.
Рука Лисбет, лежавшая на огненном шелке под рукой Хендрика Изакса, невольно сжалась. Ее отец болен — болен серьезно, угрожающе, неизлечимо, смертельно. Это знают все — и мать, и брат, и доктор Клаас Двартс, который встает и желает собравшимся доброй ночи, довольный тем, что ухитрился сообщить ужасную весть, не назвав вещи своими именами, а теперь может выйти из обреченного дома в холодную свежую ночь и услышать равномерное здоровое биение собственного сердца. Это знает Хендрик Изакс, это поняла, наконец, и сама Лисбет: недаром у нее такое чувство, словно яростная буря с корнем вырвала то дерево, о которое девушка опиралась всю свою жизнь, и теперь на месте его чернеет лишь яма.
— Ясно одно — он не может больше работать так, как работал, — сказал Рембрандт.
— Верно, — отозвалась мать, беззлобно окинув глазами пышную бутафорию, разложенную на столе, а затем переведя их на окно, за которым виднелась вдали освещенная мастерская. — А кто его заменит?
— Все мы заменим. — Рембрандт переплел пальцы и хрустнул ими. — Я могу сгребать солод и таскать мешки с зерном. Лисбет будет делать то, что полегче, — скажем, перемешивать затор и отделять ростки. А если мы вдвоем не управимся, нам всегда поможет Адриан.
— Я тоже могу кое-что делать, Нелтье Виллемс, — вмешался поклонник Лисбет. — Я ведь почти все вечера свободен, а по воскресеньям, когда мастерская закрыта, у меня и подавно времени хватит.
— Это очень мило с вашей стороны, мой мальчик, — ответила мать, и голос ее, впервые за весь вечер, задрожал. — Если вы и впрямь готовы нам помогать из добрых чувств к моему мужу, мы, видит бог, не останемся в долгу. Хармен очень вас любит.
Слышать эти слова, произнесенные дрожащим голосом матери, было так трогательно, что застывшее лицо Лисбет дрогнуло и слезы брызнули у нее из глаз. Но Нелтье, которая уже стояла у очага и подвешивала на крюк котелок, снова бросила дочери предостерегающий взгляд.
— Прибери-ка вещи, которые ты привез из Амстердама, Рембрандт. Их, пожалуй, лучше отнести в мастерскую — здесь они перепачкаются, — сказала она.
Рембрандт подошел к столу и с лицом, залитым краской стыда, собрал свои сокровища: сложил кусок ткани, спрятал в карман стеклянные бусы.
— Можно мне подняться наверх, к отцу? — спросил он. — Я его уже несколько дней не видел.
— Врач велел ему сразу после еды принять снотворные капли. Если мы начнем ходить туда-сюда, он, конечно, не уснет. — Нелтье вынула из кипятка яйца и, не поморщившись, начала снимать скорлупу: за долгие годы вечной стирки и тяжелой работы пальцы ее так огрубели, что стали нечувствительны к горячему. — Я скажу ему, что ты вернулся, Рембрандт. Утром ты зайдешь к нему, а сейчас ступай в мастерскую и занимайся своим делом. Ну, я пошла наверх.
«А как же я?» — подумала Лисбет, когда мать и брат ушли. Неужели ей каждый вечер, до самой ночи, торчать здесь, на кухне, с Хендриком Изаксом, после того как он закончит свои благотворительные труды? Неужели он будет сидеть тут за кружкой пива, а ей придется любезничать с ним, пока он не уйдет? Неужели, прощаясь, он будет целовать ей руку, и она даже не сможет отказать ему в этом?
— Я для вашего отца что угодно сделаю, — нарушив молчание, объявил Хендрик.
— Я это знаю, — ответила она ровным, усталым голосом.
— Я тоже буду молиться за него, Лисбет.
— Обязательно молитесь! — несколько более оживленно ответила она. Даже если наивный глупец ни на что больше не годен, молитва его всегда зачтется. Хендрик Изакс простодушен, как малый ребенок; именно поэтому господь с высоты престола своего внемлет его мольбам.
Хармен Герритс кое-как встал на ноги. Голова у него кружилась, лодыжки распухли, ноги казались чужими: они покрылись сетью мелких красновато-синих вен и так отекли, что кости уже не проступали. Нелегкое дело расхаживать на этих чужих ногах, да еще когда в голове такая же странная пустота, как по праздникам после вина или веселья! До сих пор мельник не выходил из дому и осторожно, как ребенок, который учится ходить, перебирался от порога к порогу, от стула к стулу. Но нынче утром распустились первые гиацинты и Хармен рискнул выйти в сад. Крылья мельницы, подгоняемые слабыми порывами ветра, потрескивали и жужжали, но старик не оборачивался, чтобы посмотреть на их вращение. У него хорошие дети — они управляются на мельнице и без него, даже советов больше не просят. Адриан работает на ней по три дня в неделю, оставляя мастерскую на попечении подручного. Лисбет вместе со своим славным молодым человеком проводит там каждый вечер, часов до девяти. Рембрандт бросает теперь свои кисти не в пять, а в три: всю вторую половину дня он насыпает мешки и грузит их на телегу. Даже ученики сына, закончив свой дневной урок, немного задерживаются — то таскают мешки на здоровенных плечах, то отбирают проворными руками проросшие стебли.
Хармен думал о том, как хорошо, должно быть, пахнут гиацинты — нагнуться и понюхать он боялся. Скоро из дому выйдет Нелтье, и он попросит ее сорвать ему несколько цветов. Потом, в кухне, где он проводит большую часть дня, сидя на стуле и положив ноги на другой, он поднесет гиацинты к лицу и вдохнет их аромат. Это будет так приятно, хоть ему и жалко срывать весенние цветы: стебли, когда их надламывают, исходят таким чистым прохладным соком, похожим на кровь, а ведь всему на свете приходит свой естественный конец, и не стоит торопить время…