Страница 27 из 170
— Наш учитель… Господи, как я глуп! С учителем-то уж ты знаком. Входи же.
— Нет, благодарю. Я искал Яна Ливенса.
— Ливенс в зале — слушает музыку. Я совсем забыл, что мое место там. — Алларт, явно снедаемый угрызениями совести, невольно коснулся рукой медальона на груди. — Сейчас я приду. Если увидишь мою мать, скажи ей это. Да не вздумай уходить — после ужина опять будут танцы.
— Простите, что помешал. Доброй ночи, господа! Доброй ночи, учитель! Мадам… — кажется он правильно сделал, выбрав французское слово: оно и утонченное и холодное. — Доброй ночи, мадам.
«Вот что значит слишком возомнить о себе», — думал Рембрандт, снова направляясь в зал, с ненавистью глядя на веерообразный лавр и канделябр, отождествившиеся теперь для него с лживыми обещаниями хозяев дома. Зал — вот единственное место, где он может скрыть от всех свое пылающее лицо. Задыхаясь, как пловец, выходящий из холодной воды, юноша лихорадочно обдумывал, как ему поступить. Ему хотелось повернуться и уйти на улицу, подставить лицо ветру, дать выход гневу, кипящему в груди, и слезам, жалящим глаза. Но это было бы трусостью и, кроме того, лишь усугубило бы его опалу.
Сегодня ночью под скошенным потолком мансарды господина Ластмана — господи, до чего он ее ненавидит! — его сожители примутся хвастать своими успехами: Халдинген и Ливенс будут описывать девушек, с которыми они танцевали; Ларсен — принимать поздравления по поводу его песен под лютню; маленький Хесселс — восторгаться вкусным угощением и новыми знакомствами. А он? Он даже не танцевал, хотя в Лейдене считался отменным танцором. Погнавшись за большим, он лишил себя даже того малого, чем насладился здесь каждый болван, что получила здесь каждая посредственность. Конечно, он подождет, он просто должен подождать — уйти домой раньше остальных значит стать потом, на мансарде, предметом всеобщих насмешек, — пока не кончится пение, а потом найдет себе партнершу и примет участие в танцах.
Шагах в десяти от него, склонив головку набок, стояла девушка, которую он непременно пригласит. Такой девушкой можно будет похвастаться — она маленькая, пухленькая, хорошенькая; в волосы, золотыми волнами ниспадающие на плечи, вплетены лиловые ленты; на нежной шее и руках сверкают жемчуг и драгоценные камни, только вот какие — не определишь: в зале слишком неровный свет.
— Простите, могу я пригласить вас на очередной танец? — обратился к ней Рембрандт.
— На очередной танец? — переспросила она, взглянув на юношу, и ему показалось, что он ей понравился. — Нет, я уже приглашена.
— А на следующий за ним?
Взгляд девушки — глаза у нее небольшие, но хорошо посаженные и какого-то неопределенного цвета — не то с любопытством, не то с замешательством перешел с его лица на руки.
— Весьма сожалею, — сказала она с той изысканной и серьезной учтивостью, которой он был сегодня сыт по горло, — следующий танец я тоже обещала. По правде говоря: все мои танцы уже расписаны, даже последний. Какая досада, что вы не пригласили меня раньше! Я была бы рада потанцевать с вами.
Рембрандт ничего не ответил — второе унижение окончательно уничтожило его.
Из любезности — о, эта их лживая и ненавистная любезность! — девушка не уходила, хотя музыканты уже начали настраивать свои инструменты.
— Вы, наверно, соученик Алларта? Я его кузина.
И зачем он только, на свою беду, столкнулся еще с одной представительницей их породы?
— На следующем вечере я с удовольствием потанцую с вами, если, конечно, вам и тогда захочется меня пригласить.
На следующем вечере? С трудом подавив горький нервный смех, который рвался у него из горла, Рембрандт повернулся на каблуках и пошел обратно в переднюю. Где этот лакей, который принял его плащ? Следующего вечера не будет. Нет уж, скорее Нидерланды навеки исчезнут под илистыми водами, чем он еще раз поставит себя в такое положение! В передней не оказалось никого, с кем пришлось бы прощаться, — ни предателя Алларта, ни его затянутой в шелка мамаши, ни хозяина дома, чуждого им обоим, хотя он и кормил их. Оцепенев от гнева, юноша дал слуге набросить на него плащ и, даже не поблагодарив, вышел в пронизанный ветром мрак, изо всех сил хлопнув тяжелой дверью.
Питер Ластман мог сказать о лейденце только одно: этот парень, мягко выражаясь, достаточно смел, чтобы иметь собственное мнение, или, говоря без обиняков, достаточно нахален, чтобы обходиться без посторонней помощи. За два месяца, прошедшие после именин Алларта, некоторые влиятельные лица уже не раз проявляли необъяснимый интерес к этому мальчишке. Доктор Тюльп, например, в самый разгар очередной вспышки чумы заглянул как-то вечером в мастерскую только для того, чтобы посмотреть его рисунки. Мать Алларта, пригласив учителя на ужин, заявила за грогом, что отправить столь одаренного юношу в Италию не только похвально, но и приятно.
Такое неожиданное внимание к ван Рейну, естественно, повлияло на отношение к нему учителя, хотя мнения своего о нем Ластман отнюдь не переменил. В последнее время он стал с лейденцем терпимее, дружелюбнее, даже предупредительнее, несмотря на то, что успех на именинах сделал его ученика лишь еще более одиноким, замкнутым и неподатливым, чем раньше: он редко разговаривал даже с Аллартом, хотя этот добросердечный дурачок по-прежнему ходит за ним по пятам и напрашивается на откровенность. Рембрандт и его приятель Ливенс — они оба всем недовольны — надели на себя трагическую маску: презирают свет и забывают отдавать в стирку белье; кто-то слышал, как они мрачно и единодушно утверждали, что их не волнуют большие групповые портреты в Стрелковой гильдии и разных богоугодных заведениях. Несмотря на ужасную погоду и чуму, из-за которой остальные чувствуют себя в безопасности, лишь сидя у камина — огонь поглощает миазмы, — они сразу после ужина уходят из дому и до поздней ночи бродят по сырым, зараженным улицам.
Но как бы ни был невыносим этот мальчишка, Питер Ластман вынужден был считаться с упорным, хоть и необъяснимым интересом к нему важных особ. Он даже немного расстроился, вспомнив, что за полгода, проведенные парнем у него в доме, ни разу не пригласил его к себе в приемную. Упущение свое художник исправил немедленно, сердечно пригласив ван Рейна зайти к нему побеседовать в эту же субботу. Он даже посоветовался с Виченцо, всегда знавшим вкусы каждого ученика, какое угощение лучше всего подать. Но на этот раз даже итальянец оказался бессилен — он никогда не видел, чтобы лейденец с восторгом встретил какое-нибудь из блюд, которыми по праву гордится кухня его милости господина Ластмана. Этот малый вечно поглощен собой и едва ли замечает, что ест; вероятно, он прекрасно мог бы довольствоваться селедкой, дешевым пивом и черным хлебом.
Тем не менее в приемной была приготовлена легкая закуска — блюдо хлеба, аккуратно намазанного маслом, деревянная тарелка с ломтиками телятины, миска с фигами и яблоками. В камине пылал огонь, шафранные занавеси были отдернуты, и в комнату проникал скудный зимний свет. Учитель явился в приемную за пятнадцать минут до встречи: мысль о предстоящем часовом разговоре была настолько неприятна ему, что он был просто не в силах заняться чем-нибудь другим. Он стоял у окна, глядя на унылый канал, где отражались черные нагие деревья, и злился: на душе и без того безотрадно, а тут еще пошел снег.
Внезапно из белого водоворота вынырнул лейденец. Ван Рейн шел по улице вдоль канала, шапки на нем не было, голову он откинул назад, словно ловя губами кружащиеся снежные хлопья, на губах играла блаженная улыбка, как будто этот враждебный мир, этот холодный непогожий день дарили ему какое-то тайное счастье. По каким бы делам он ни уходил, он обязан был вернуться раньше, заблаговременно, чтобы успеть привести в порядок одежду, причесаться и сменить промокшие башмаки. А он даже не поднялся к себе наверх и ввалился в приемную в том виде, в каком пришел с улицы, если не считать того, что у него все-таки хватило ума оставить плащ в прихожей.