Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 26 из 170



Рембрандт взял его сухие, цвета слоновьей кости пальцы и пожал их с осторожностью, которая, как он надеялся, даст понять, что сделать это раньше ему помешало не столько нежелание, сколько почтительная робость.

— А вам что-нибудь известно об этих канонах красоты? — спросил врач.

— Говоря по правде — нет.

— Тогда не принимайте их слишком всерьез, если вас станут пичкать ими. Насколько я разбираюсь, — не скрою, впрочем, что в искусстве я невежда, хотя, как любитель, и питаю страсть к определенным жанрам живописи, — каноны эти слишком ограниченны и не соответствуют тому, что происходит в жизни. По канонам господина фон Зандрарта фигура красива только тогда, когда от щиколотки до колена у нее столько-то дюймов, от колена до бедра — столько-то, от бедра до талии — столько-то. К сожалению, при разговоре присутствовала дама, и нам не удалось получить указания по поводу некоторых более интересных пунктов. Ну а вот я, хирург, видел сотни разных фигур — женщин в одних сорочках, а мужчин и вовсе в чем мать родила. Кое-какие были весьма уродливы, кое-какие, напротив, трогательны и незабываемы, но, будь я проклят, если среди них нашлась хоть одна, которая соответствовала бы мерке нашего знаменитого немца-парижанина.

Слушая эти еретические слова и глядя на умное моложавое лицо врача, которому с равным успехом можно было дать и двадцать пять и сорок пять лет, Рембрандт испытывал странное и необъяснимое чувство полного единения с собеседником: ему казалось, что они сделаны из одного и того же теста. Поэтому даже следующий вопрос врача, несмотря на его сугубо личный характер, нисколько не удивил молодого художника.

— Скажите, для чего ваша братия так стремится запечатлеть людей на холсте? — спросил Тюльп. — Меня всегда это удивляло.

— Вероятно, для того, чтобы увековечить их и дать им бессмертие. Нет, слова красивые, но правды в них мало. Чтобы показать, что представляют собой их добродетели и пороки, мудрость и глупость. Нет, и эта фраза звучит высокопарнее, чем следовало бы. Я хочу сказать, что художник пытается заглянуть к людям в душу, понять и раскрыть ее. Я не знаю, почему так получается, но, изображая людей, мы тем самым вернее и быстрее всего постигаем их. Но, кажется, я опять сказал не совсем то, что имел в виду.

— Вы сказали именно то, что надо. А сами вы что-нибудь можете? Способны вы делать то, о чем говорите?

— Право, не знаю — я ведь только начинающий.

— Не знаете? Так ли? Судя по вашему виду, самоуверенности вам не занимать. Начинающий вы или нет, но я готов поклясться, вы можете все что угодно. А если так, почему не сознаться в этом? В уважении к себе нет ничего дурного. Спросите меня, что я могу, и я попросту отвечу, что я первый фармацевт и анатом в Нидерландах. Я знаю каждую вену в человеческом теле, и я еще успею перестроить всю систему фармакологии, прежде чем выдохнусь. Ну, говорите, что вы можете?

Рембрандт вспомнил ту минуту многозначительного и напряженного молчания в комнатке за передней, когда он ждал, что госпожа ван Хорн назовет славные имена. Он вспомнил об этой минуте и попытался убедить себя, что мудрость состоит в умении ограничивать свои притязания и прибегать к уклончивым отговоркам. Но зачем ему такая мудрость под взглядом этих глаз, видящих и уродство и красоту во всей их наготе?

— Я многое могу, ваша милость. Раз уж вы меня спрашиваете, скажу честно: я могу столько, что никогда не соглашусь быть всего лишь второразрядным художником — тогда уж лучше вовсе не писать.

— Вот как? Не зря я, видно, сказал, что самоуверенности вам не занимать.

Тюльп поднял кубок и сделал долгий глоток, не сводя с Рембрандта чуточку насмешливых глаз.

— А как же Питер Ластман? Понимает он, что за лев сидит у него в клетке?

— Я не из числа любимых его учеников.

— Неужели? Почему?



— По-моему, он считает, что я… ну, словом, я лишен чувства меры. И даже вульгарен.

— Вульгарен? Лишены чувства меры? Но это же хорошо, это очень хорошо. Вы еще только пускаетесь в путь, а я всегда утверждал, что, пускаясь в путь по жизни, человек должен тащить с собой целую телегу навоза. Да, да, это совершенно необходимо, иначе нечем будет удобрить последние годы.

— Вы шутите, доктор?

— Нисколько. — Тюльп поставил кубок, обнял Рембрандта за плечи и с нажимом погладил по рукаву камзола, не то давая выход внезапной нежности, не то решив пощупать мускулы юноши и определить форму костей. — Разумеется, я выражаю свою мысль вульгарно, поскольку Питер Ластман тоже считает вас вульгарным, но каждое мое слово сказано всерьез. Смотрите только, не кончите так, как несчастный старый Геркулес Сегерс. В этом зале вряд ли найдется пять человек, которые слышали о нем, хотя сегодняшний праздник считается вечеринкой для художников. Старик когда-то делал замечательные вещи, а сейчас живет в конуре и ему не на что содержать детей. Он слишком много пьет и скоро допьется до смерти. Единственный его покровитель — зеленщик: он покупает его гравюры кипами — надо же во что-нибудь завертывать бобы и салат. Сегерс из тех, кто не умеет устраиваться. Он отстал от моды и выброшен на свалку… Но зачем это я докучаю вам такими мрачными разговорами? Ступайте-ка повеселитесь с девушками, а я пойду полюбезничаю с хозяйкой — Луиза ван Хорн не простит мне невнимания к ней.

Это был откровенный, хотя и любезный намек на то, что разговор окончен, и Рембрандт отошел к камину в полном убеждении, что надоел своему прославленному собеседнику, и тот, как ребенка, отослал его играть с другими детьми. Но зато он теперь отчетливо понимал, чего ему хочется. Разговор с хирургом был лишь случайным эпизодом, на время отвлекшим его от единственно смелой и достойной линии поведения. Сейчас он выйдет обратно в переднюю, но на этот раз и не подумает стоять там, прислонившись к канделябру, как девица, охваченная любовным томлением. Алларт до известной степени пренебрег своими обязанностями хозяина, проторчав весь вечер в маленьком кабинете, вместо того чтобы развлекать гостей; значит, Алларт будет не вправе упрекнуть его, если и он, Рембрандт, пренебрежет условностями и без стеснения войдет туда, а затем попросит друга представить его собравшимся там великим людям.

Конечно, ему следовало бы сначала перемолвиться с Аллартом наедине, но это оказалось невозможным: пятеро собеседников, заполнивших всю маленькую комнатку, были, как и прежде, поглощены оживленным разговором. И в ту минуту, когда Рембрандт несмело остановился на пороге, он уже понял, что крайне неудачно выбрал время для утверждения своих дружеских прав. Алларт, видимо, только что высказал нечто такое, против чего немедленно восстал тощий и желчный художник фон Зандрарт. Сейчас он основательно распекал юношу, а маленькая старая дама с полунасмешливой, полузлорадной улыбкой наслаждалась зрелищем.

— С законами логики, — говорил господин фон Зандрарт, — должны считаться все, даже те, кто приходит к выводу не путем рассуждения, а путем догадки. Логика обуздывает интуицию, умеряет ее, очищает и не дает ей, — он коротко и сухо рассмеялся, — опуститься до уровня обыкновенной глупости.

— Совершенно верно… Простите, но я должен прервать вас. Входи, Рембрандт. Разрешите представить вам моего доброго друга и соученика Рембрандта ван Рейна.

Но Рембрандт не вошел: он увидел, как на него с оскорбительным изумлением уставились глаза учителя, эти холодные треугольники между обвисшими веками и жирными щеками. Они как бы спрашивали: что он возомнил о себе? Как он осмелился?

Алларт встал с табурета и, разом утратив обычное свое изящество, неловко совершил неизбежный обряд представления.

— Госпожа Амалия ван Хофт.

Почему она все время усмехается? В детство уже впала, что ли?

— Господин фон Зандрарт, наш знаменитый гость из Германии.

Какой холодный, до тошноты холодный взгляд!

— Иост ван Фондель, величайший из наших поэтов.

Этот по крайней мере не чужд сострадания, какого-то намека на благожелательность: снисходительно кивает круглой головой и отводит добрые карие глаза, стараясь не замечать растерянности представляемого.