Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 17 из 170



Рембрандт собирался было спросить, в самом ли деле прошлогодняя модель была просто уличной девкой, но потом промолчал: подобный вопрос лишь дал бы датчанину повод посквернословить и прочесть проповедь о том, что всякая особа, носящая юбку, как бы набожна и сладкоречива она ни была, в душе непременно шлюха.

— Ее зовут Ринске Доббелс, — сказал Ян. — И к вашему сведению, она не уличная девка, а прачка.

— Прачка или не прачка, — возразил Ларсен, — а только женщина она непорядочная, раз соглашается стоять голой перед шестью парнями, которые ее рисуют.

— Голой? Мы будем рисовать ее голой? — взвизгнул Хесселс — голос у него вдруг опять стал, как у девчонки.

Рембрандт тоже растерялся: нежданная весть взволновала его не меньше, чем этого тринадцатилетнего мальчишку. Пытаясь унять тревожно забившееся сердце, он уставился на белеющий в темноте потолок.

— Повторяю, — настаивал Ян, словно от этого зависело мнение Ластмана о нем, — она совершенно порядочная женщина. А позировать ходит только ради заработка.

— А кто ей мешает взять больше стирки? — возразил Ларсен. — Но, конечно, стирать труднее, чем стоять и показывать свои прелести всем, кому охота на них полюбоваться.

— Право, Ларсен, — вмешался Рембрандт, сумев наконец совладать с дрожью, мешавшей ему заговорить, — я не вижу причин, дающих тебе основание распускать язык.

— Верно, — поддержал земляка Ливенс. — Я тоже не вижу.

— Ах, вот как! А ради кого я должен его придерживать? Ангелочек Алларт больше здесь не ночует.

— Алларт нет, а Хесселс да, — ответил Рембрандт, остро сознавая, что тон его отдает педантизмом.

— И ты туда же, — сказал Ларсен. — Видно, ты, как и Хесселс, никогда не видел голой женщины.

— Как будет стоять эта Ринске — лицом к нам или спиной? — полюбопытствовал маленький Хесселс, который все еще сидел на кровати, охватив руками лодыжки и упираясь подбородком в колени.

— Ну, завел! — ответил Ларсен. — Учитель наверняка поставит тебя позади нее — ты же еще такой молодой и невинный. Но, думаю, ты успеешь забежать спереди и посмотреть. Только осторожней — не подходи слишком близко…

— А почему? Она обидится?

Никто не ответил. Дверь скрипнула, вошел Халдинген и остановился в ногах своей несмятой кровати, озаренный ярким пятном лунного света.

Досадно, что он вернулся так рано: еще немного, и остальные бы заснули, а теперь все они, даже надменный Ян, обязательно поднимутся с постели — надо же послушать, как он забавлялся с соседской служанкой. Лицо Халдингена, отчетливо различимое сейчас в потоке белого света, напоминало маску и способно было принимать лишь три выражения: притворно внимательное, преувеличенно суровое и мимолетно радостное, когда быстрая улыбка обнажала его зубы — мелкие, хищные белые зубы под аккуратно подстриженными светло-каштановыми усиками.



Все, что Халдинген сообщил о своих похождениях в сарайчике для садовых инструментов, произвело на Рембрандта тем более тошнотворное впечатление, что он знал эту девушку и часто видел, как она с корзинкой на руке стоит у ограды, оживленно разговаривая с Виченцо. Это была болезненная, худая, как палка, особа с тугим узлом темных волос на макушке, в жестко накрахмаленном фартуке с нагрудником, под которым не заметно было ни малейшего намека на грудь, бедра и живот.

Но даже тогда, когда Халдинген завершил наконец свое хвастливое повествование и разделся, когда Ян заснул тяжелым сном, маленький Хесселс улегся и натянул на себя простыню, а Ларсен повернулся лицом к стене и голой спиной к соседям, наступившая тишина не принесла Рембрандту никакого облегчения. Правда, непристойные разговоры сослужили ему хоть ту службу, что отвлекли его от мыслей об учителе. Но теперь, в полном безмолвии, тревога опять овладела юношей, подступая к горлу, словно тошнота. Холодный укоризненный голос, глаза, избегающие его взгляда, вымученная примирительная улыбка… «Можно подумать, что он невзлюбил тебя». Да, можно, но почему? Из-за тупого вульгарного носа? Из-за домотканой куртки? Из-за того, что он, Рембрандт, — сын простого мельника?

Теперь уже вся комната была омыта чистым прохладным лунным светом. Простыни и потолок поглощали его и светились им; кувшин и таз отбрасывали длинные тени в его воздушную белизну; влажные пятна света, похожие на маленькие озера, мерцали на натертом до блеска полу. Лунный свет, слишком непорочный и нежный для грубых людей, которые прелюбодействовали и вели грязные речи в его безмятежном сиянии, успокоил юношу, помог ему сосредоточиться и хотя бы про себя прочитать молитву. Но на середине «Отче наш» он ощутил на щеках по-змеиному холодный след двух медленно скатывавшихся вниз слез. Почему?.. Ведь не случилось ничего плохого, по крайней мере настолько плохого, чтобы плакать.

Ринске Доббелс оказалась всего лишь ширококостной прачкой с приплюснутым носом. Августовское солнце, струившее сквозь высокие окна знойные дрожащие лучи, безжалостно подчеркивало ее угловатую грубость.

— Сегодня, — начал учитель, который, несмотря на гуся, вино и ночное веселье, выглядел вполне сносно, — нам посчастливилось заполучить женскую модель, первую за много месяцев. Я не ошибусь, ван Хорн, ван Рейн и Хесселс, если скажу, что ни один из вас еще ни разу не работал с обнаженной женской натуры. Итак, carpe diem — употребим время с пользой. С Ринске нам повезло — она редкостная натурщица: хорошо сложена и терпелива до бесконечности…

Учитель, несомненно, хотел сделать ей комплимент, но намек прозвучал двусмысленно и отдавал дурным вкусом. Прачка стояла неподвижно, ее грязного цвета глаза тупо смотрели на пустой мольберт, лицо ничего не выражало. Напрасно Ластман улыбается ей — лучше бы уж он вел себя так, словно перед ним гипсовый слепок или статуя, с которыми можно вовсе не считаться.

— А теперь попробуем не просто нарисовать Ринске, не просто как-нибудь запечатлеть ее, — продолжал учитель, не обращая внимания на неизбежные ухмылки учеников. — Давайте поупражняем наше воображение. И на этот раз, — Ластман не глядел на Рембрандта, а лишь рассматривал свой массивный перстень с агатом, — постараемся все стремиться к одной цели. Пусть то, что мы делаем, будет эскизом к полотну на библейский сюжет, наброском к большой, пышной, красочной картине о Сусанне и старцах. Представим себе, что нагроможденные позади нее предметы, — Ластман указал пухлым пальцем на красиво расставленную группу античных вещей, — это стена древнего города. Пол вот здесь, — учитель подошел к модели и носком башмака провел черту вокруг ее ног, — мы будем считать сверкающим прудом. А вот тут, на переднем плане, — он сделал несколько шагов назад, чуть не натолкнувшись на мольберт Яна, — вот тут могут быть кусты, вода, трава, скамеечка, словом, все, что хотите. Итак, Ринске, теперь ты — Сусанна.

— Да, ваша милость, — сказала прачка, не поднимая глаз и не поворачивая головы.

— Разденься, пожалуйста.

Она равнодушно сбросила платье и стояла теперь нагая и дряблая. На бедрах ее, уже начинающих расплываться, остались красные полосы от подвязок; на животе, большом, твердом, грубо мускулистом, виднелись крестообразные следы шнуровки. Кожа на грудях натурщицы была крупнозернистая, словно кожура высыхающего апельсина, а соски поразили Рембрандта своим темно-коричневым цветом.

— Теперь, Ринске, нам нужна испуганная поза, стыдливый жест.

— Да, ваша милость.

— Старцы прокрались вслед за тобой и подсматривают. Знакомо тебе это место в Апокрифе?

— Нет, ваша милость. Извините, незнакомо.

— Не беда, я объясню. Старцы, три дурных старика, прокрались за тобой, чтобы подсмотреть, как ты купаешься, и ты неожиданно замечаешь, что они рядом, ты слышишь их голоса. Ну, Ринске, хватай платье! Ты испугана: ты — добродетельная супруга и тебя ужасает мысль, что посторонние увидят тебя нагой.

Наклонившись вперед, прижав к себе красное бархатное платье, так что край его оказался между тяжелыми грудями, Ринске убедительно прикрылась. Страх, несомненно, сидел у нее в крови и костях, хотя, по всей видимости, бояться она привыкла не подсматривания и нескромных ласк, а ругани и побоев.