Страница 155 из 170
Нет, того, чего Рембрандт ожидал от этого обеда, так и не произошло. Все оставшееся время Титус почти не раскрывал рта, а когда его все-таки вынудили рассказать о сиятельном госте, он ограничился несколькими скупыми фразами. Козимо молод, ему лет девятнадцать; он ревностный католик, с людьми сходится трудно… Оставалась одна надежда — что в мастерской дело пойдет лучше. Арта, конечно, удержать внизу не удастся, но по крайней мере Ребекки и Корнелии с ними не будет.
Однако к тому времени, когда они втроем привели в порядок небольшую мастерскую и приготовили все к приходу Медичи, нежность к сыну, еще недавно переполнявшая художника, уж почти выдохлась. Титус говорил о своих делах, рассказывал, что в этом году продаст больше гравюр и полотен, чем в прошлом. Конечно, основой его маленького предприятия остаются картины отца, но к нему стали заглядывать и другие художники, кое-кто из молодых, к которым стоит присмотреться — со временем они, пожалуй, сделают себе имя. Вот, к примеру, Мартен Бомс. Он весьма оригинален и со вкусом пишет ландшафты, маленькие пасторали в мягких коричневых и зеленых тонах. Замечания свои о Мартене Бомсе Титус делал почти тем же тоном, каким он говорил о шедеврах, окружавших его сейчас, и трудно было сказать, имеет ли он представление о том, насколько огромно расстояние между Мартеном Бомсом и Рембрандтом ван Рейном.
— Да, я видел одну из его вещей на аукционе, — отозвался Арт де Гельдер, который нарочно пачкал свой красивый наряд, перетирая каждую вещь в мастерской, хотя Титус предложил всего-навсего смахнуть пыль со стула, предназначенного для герцога. — Вернее сказать, я лишь предполагаю, что это была его работа. Сейчас такое множество художников пишет эти зеленые пошлости с коровами и овцами, что их не отличишь друг от друга.
— На пасторальную живопись большой спрос.
— В самом деле? А я и не знал. Вот жанр, в котором мне никогда не хотелось попробовать свои силы.
Дела складывались неудачно, и Рембрандт не мог не признать, что они вряд ли сложились бы лучше, даже если бы он остался наедине с Титусом. Он опять чувствовал, что сын изменяет ему и не верит в него, а ведь именно из-за этого он бросился с ножом на «Юлия Цивилиса». Теперь гнев прошел, но рана по-прежнему ныла, и единственным лекарством от этой боли была надежда на то, что молодой Козимо все поправит, что при виде собранных в маленькой комнате сокровищ он изумленно застынет на пороге и в порыве восторга выскажет то, чего никогда не высказывал Титус.
Однако тот, кому предстояло сотворить чудо, оказался самой неподходящей для этого личностью. Корнелия, проводившая гостя наверх, задержалась в комнате и, прячась за жидкими плечами итальянца, знаками показала, какой ужас и отвращение вселяет в нее этот отпрыск прославленных Медичи, герцог Флорентийский и повелитель Тосканы. Итальянец выглядел худым и расхлябанным, нос у него был орлиный, цвет лица болезненный, волосы черные и гладкие; одежда его казалась по-монашески серой и мешковатой, а на лице застыла брезгливая гримаса аристократа, вынужденного стоять в очереди за билетом на представление. Герцогу явно хотелось быть где угодно, только не здесь. Сверкающие золотые, вибрирующие алые, холодные зеленые и сочные коричневые тона, наступавшие на него со всех сторон, несомненно должны были оскорблять его глаз: такому бесцветному человек, как он, следовало жить в пустых комнатах с обнаженными каменными стенами. Протягивать руку для поцелуя он уже отучился — голландцам такие штуки приелись еще в те времена, когда страна кишела испанцами; поэтому на поклон Рембрандта, Арта и Титуса Козимо лишь кивнул своей удлиненной головой и тут же начал нервно теребить пальцами единственную драгоценность, украшавшую его, — тяжелый золотой медальон с изображением святой Екатерины Сиенской.
— Сразу скажу вам, что ничего, ровным счетом ничего не понимаю в картинах, — объявил герцог по-голландски. — Да, я покупаю их, но не интересуюсь ими. Я покупаю их только из сыновних чувств, чтобы почтить моего покойного отца и дядей: до того как господь освободил их от плотской оболочки, им взбрело в голову заполнить две большие галереи. Пятьсот флоринов за маленькое полотно, шестьсот — за большое. Что мне брать?
Учитель и ученик были настолько поражены, что так и остались стоять на противоположном конце комнаты, но Титус, привыкший к чудачествам выгодных покупателей и, видимо, предупрежденный картографом Блау, чего можно ожидать от герцога, приблизился к нему с заученной любезностью.
— Это зависит от того, что нравится вашему высочеству, — сказал он. — Мы счастливы, что можем предложить вашему высочеству большой и разнообразный выбор. Быть может, что-нибудь на сюжет из Нового завета? Не соблаговолит ли ваше высочество взглянуть вот на это превосходное «Поругание Христа»?
Герцог шагнул вперед, но остановился на изрядном расстоянии от картины, словно его отпугивал сам запах краски. Он поглядел, вздохнул, повертел медальон со святой Екатериной и покачал головой.
— Нет, только не из Нового Завета. Это, вероятно, нехорошо.
— Нехорошо, ваше высочество? Но это же превосходное полотно, написанное искусным мастером, который занимается живописью больше сорока лет.
— Я имел в виду не то. Я хотел сказать, что у вас протестантская страна. В картине может скрываться нечто еретическое и даже кощунственное. Не знаю, как быть. Мне надо бы посоветоваться со своим духовником, а его здесь нет. Покажите что-нибудь другое.
— Не угодно ли что-нибудь в античном вкусе, ваша светлость? Картина еще не готова, но я уверен, что мой отец за день или за два закончит для вас эту великолепную «Лукрецию».
Герцог встал перед трагически хрупкой фигурой, сжимавшей в руке обнаженный кинжал, посмотрел на мерцающие золотые и коричневые тона и скорчил гримасу. Возможно, он вспомнил о своей молодой жене, французской принцессе, которая сбежала от него и заперлась в уединенном замке, угрожая, что запустит ему в голову молитвенником, если он последует за ней; возможно, само богатство фактуры и красок шокировало его набожную душу.
— Нет? — осведомился Титус с неистощимой предупредительностью торговца. — Тогда, быть может, голову Христа? Тут их несколько, и это только головы, так что никаких догматических осложнений не возникнет.
Козимо Медичи дважды прошел мимо картин, глядя на них через плечо.
— Почему это у него, — спросил он, словно Рембрандта не было в комнате, — наш Спаситель и владыка всегда получается похожим на еврея?
— Потому что Христос был им, — отпарировал Арт де Гельдер, не в силах больше сдерживаться.
— Да, действительно был, — согласился герцог, не поворачиваясь к говорившему. — Но я не вижу нужды все время напоминать об этом. В наших краях, у наших художников он выглядит не евреем, а сыном божьим.
— Быть может, вашему высочеству больше понравится один из этих замечательных автопортретов? — продолжал Титус. — Здесь их выставлено десять, а если вашему высочеству угодно, мы принесем еще несколько.
— Нет, не приносите. Достаточно этих. — Видимо, герцога утомляла даже мысль о том, что придется смотреть новые полотна. — Я, пожалуй, возьму вот этот, — объявил он, останавливаясь у портрета, сделанного вскоре после встречи с Саскией. — Впрочем, нет, лучше вон тот. — Герцог скользнул глазами по автопортрету, сверкавшему великолепием и самонадеянностью счастливых годов. — Нет, пожалуй, вот этот.
Итальянец безвольно взмахнул рукой, указывая на более сумрачный портрет, и жест этот, презрительный и вместе с тем растерянный, сделал его до странности похожим на хозяйку, которая зашла к зеленщику и не может решить, какой из трех кочнов капусты лучше.
— Вашему высочеству нелегко сделать выбор: все эти три полотна — выдающиеся произведения, — сказал Титус и солгал, притом вполне сознательно: уж он-то знал, что эти автопортреты — далеко не самые лучшие. — Быть может, в таком случае ваше высочество возьмет две, а то и все три вещи?
— Нет. Одну. — Герцог бросил это так отрывисто и холодно, что художник покраснел за сына. — Три — это слишком монотонно. Кому интересно видеть одно и то же лицо в трех копиях?