Страница 154 из 170
— Нет уж, я пойду в своем голубом, — отрезала она. — Сойдет такое. А что подумают ван Лоо, мне все равно.
Во время церемонии и длинного скучного ужина, последовавшего за ней, Рембрандт ухитрился выглядеть радостным и предупредительным. Только раз, у входа в церковь, где новобрачные здоровались с гостями, он утратил власть над своим лицом, и произошло это в ту минуту, когда Титус, подойдя к даме деревянного вида в чепце с лентами, обнял ее и сказал:
— Ну вот, матушка, теперь я в самом деле имею право называть вас так.
Рембрандт подумал тогда о той, кто в муках родила этого мальчика и, зная, что смерть уже нависла над ней, протянула его мужу, как свой дар и свой шедевр; вспомнил он и о той, кто растила Титуса с большей гордостью и любовью, чем собственного ребенка, и ему показалось, что сердце у него вот-вот разорвется.
Как легкомыслен, неверен, забывчив его сын! Эта мысль грызла художника еще долгие недели. «Ну вот, матушка, теперь я в самом деле имею право называть вас так»… Что ж, в свое время мальчику надоест и эта старуха. Он будет нетерпеливо вздыхать, слишком часто заставая ее за своим столом, и злиться, когда зимними вечерами маленькая Магдалена начнет тащить его в гости к старенькой маме, которая ничего от них не требует — ей нужно только, чтобы они изредка заходили к ней посидеть да выпить чашку чая… В дом на Розенграхт Титус Магдалену никогда не тащил. Если он приходил туда, обычно днем, то лишь для того, чтобы вручить деньги за гравюры, представить нового заказчика, желающего получить свой портрет, да сказать отцу, без всякой, впрочем, задней мысли, что остатка материнского наследства, который он получит по завещанию, им с Магдаленой вполне хватит на покупку мебели для маленькой гостиной.
Тем не менее, несмотря на всю неуклюжесть попыток Рембрандта примириться с сыном, они не остались совсем уж бесплодными. В одно воскресное утро, когда обитатели дома на Розенграхт сидели за завтраком, старая Ребекка подала Рембрандту письмо — его сунули под дверь вчера вечером, когда все уже легли спать. Письмо было от Титуса и притом такое длинное и сердечное, что Рембрандт невольно призадумался, в самом ли деле молодой человек взялся за перо только потому, что счел письмо самой любезной формой обращения: быть может, он чувствует к отцу нечто большее, чем ему удается выразить, когда они встречаются лицом к лицу. Письмо, которое Титус не поленился пронести через весь город в час, когда, как он отлично знал, двери отцовского дома были уже заперты, касалось весьма важного обстоятельства. Мальчик сообщал, что Козимо Медичи приехал в Амстердам покупать картины, что он, Титус, убедил картографа Бло, который водит герцога по городу, направить его высочество в мастерскую Рембрандта и что крупнейший итальянский коллекционер будет там, вероятнее всего, в понедельник, в два часа пополудни. Кроме того, Титус писал, — эту часть письма Рембрандт перечитал трижды, — что охотно придет пораньше, пообедает с отцом и сестрой и поможет выставить те картины, которые отец сочтет нужным показать высокому гостю.
Однако мятежная половина семьи художника взглянула на такое простое дело, как совместная трапеза отца и сына, не более снисходительно, чем на свадьбу последнего. Корнелия наотрез отказалась что-нибудь изменить в их обычном скромном меню и сесть за стол втроем — отец, брат и она. Рембрандт и сам понимал, что это немыслимо: Арт и Ребекка всегда ели с ним за одним столом, и у него язык бы не повернулся отослать их есть на кухню, словно слуг в аристократическом доме. Да, это было немыслимо, но и обойтись без этого было трудно: у старой Ребекки была привычка соваться в разговор с неуместными замечаниями, а отношения между учеником и сыном художника всегда отличались отчужденностью и холодностью. И хотя Рембрандт в конце концов выторговал у Корнелии согласие на пирог с мясом и затейливый салат, хотя на стол были поставлены хорошие оловянные тарелки и постелена лучшая скатерть, настроение у всех было отнюдь не праздничное. Сам художник испытывал опасения, Ребекка волновалась, Корнелия постаралась привести себя в самый непривлекательный вид, тогда как Арт, по той же самой причине, нарядился как можно великолепнее: на нем были камзол и штаны цвета королевской синьки, в которых он не щеголял с тех самых пор, как превратился из дордрехтского аристократа в амстердамского ученика.
Если Арт возымел намерение затмить Титуса, то он мог и не давать себе столько труда. Хоть Титус явился в том самом костюме цвета бордо, в котором венчался, выглядел он не то что на десять, а на целых двадцать лет старше ученика: впалые щеки, заострившийся нос, бескровные губы. После женитьбы он стал еще апатичнее, и только возбуждение при мысли о возможности что-нибудь продать первому среди итальянских коллекционеров выводило его из состояния полного безразличия. Румянец оживлял его усталое лицо лишь тогда, когда речь заходила о том, что Медичи редко дают за картину меньше пятисот флоринов, или о том, что этот возможный покупатель, человек весьма набожный, захочет, вероятно, приобрести одно из полотен на библейские сюжеты. Уж не болен ли он? — спросил себя художник, усаживая сына во главе стола, между собой и Корнелией. Нет, не похоже. Видимо, слишком переусердствовал с Магдаленой.
— Над чем ты сейчас работаешь, отец?
— Над портретом госпожи де Барриос. Он почти закончен.
— Мне хотелось бы взглянуть на него.
— Как! Вы его еще не видели? — вмешался Арт де Гельдер.
— Но ведь портрет находится не здесь. Я полагал, что отец работает над ним у де Барриосов на Бреестрат.
— Верно, но они охотно разрешают его смотреть, — возразил ученик. — Я, например, побывал там уже два раза.
— Кроме портрета госпожи де Барриос, я пишу «Лукрецию» и «Поругание Христа», — сказал Рембрандт, стараясь отвлечь внимание от выпада Арта.
— Что бы ни говорила госпожа Лингелбах, а самое лучшее в пироге с мясом — это почки, — вставила старая Ребекка. — Мясной пирог без почек — не еда.
— Совершенно верно, госпожа Виллемс. Полностью с вами согласен, — поддакнул Арт. — «Поругание Христа» — настоящее чудо, а «Лукреция» выглядит так, словно все краски в ней смешаны с золотом.
— Она закончена? — осведомился Титус. — Мне кажется, такая вещь может заинтересовать герцога.
— Нет, она не совсем завершена. Правда, учитель? Вы же сами говорили вчера, что собираетесь поработать еще над платьем и драпировкой.
Рембрандт кивнул ученику и, вероятно, слишком сухо, о чем тут же пожалел: от молодых трудно ожидать, что они сумеют скрыть свою ревность или преданность. Кроме того, художника глубоко трогало неумение молодого аристократа из Дордрехта казаться веселым на маленьких празднествах, которыми Корнелия отмечала очередную продажу. В такие дни Арт ел, как плакальщик на поминках, едва притрагиваясь к пище и всем своим видом показывая, что предпочел бы вернуть картину обратно и жить на хлебе с селедкой.
— Знаете, ваша милость, Хинкели купили еще одну корову, — объявила старая Ребекка.
— В самом деле? Это будет очень удобно для нас, — отозвалась Корнелия. — Все молоко они сами не выпьют; значит, остатки будут продавать нам по сходной цене.
Девушка сказала это с не по годам взрослым видом, который позабавил и восхитил ее брата. Он рассмеялся своим прежним полувеселым, полунасмешливым смехом и, протянув руку, ласково потрепал сестру по пышным волосам.
— Смотрите-ка! Она уже стала хозяйкой, да еще какой прижимистой! — сказал он. — Рано же она научилась женскому ремеслу. Значит, скоро сбежит из дому и выйдет замуж.
— Я? — с холодным достоинством бросила она, отстраняясь от Титуса. — Пока я нужна отцу, я никуда не уйду.
А ведь в былые дни мальчик так любил ее: купал, таскал на плечах, клеил ей из цветной бумаги игрушечные домики, с нежностью и терпением отвечал на бесконечные вопросы, гладил эти волосы, к которым она не позволяла ему теперь прикоснуться.
— Налей брату пива, Корнелия, — велел художник. — Разве ты не видишь, что в кружке у него пусто?