Страница 11 из 170
Рембрандт встал, сделал шагов сто по направлению к нему, отыскал другой бугорок и опять сел, не обращая внимания на то, что рядом валялись сельдь и морская звезда, уже раздутые гниением. Отсюда, в свете разгоравшегося дня, он различал все так необходимые ему подробности — впалые щеки, припухлый живот, особенно заметный на фоне изможденного худобой тела, локоть, высунувшийся из продранного рукава. Карандаш и бумага очутились у него в руках быстрее, чем он заметил, что вынимает их из кармана; линия ложилась за линией, уверенно, неторопливо — собственные страдания всегда пишешь скромно, без показного блеска, но с увлечением и нежностью. Трепещущие на ветру лохмотья, обрывки ткани, которыми нищий обмотал себе ноги взамен чулок, старый мешок, наброшенный им на голову, чтобы предохранить себя от утреннего холодка и простуды, — все эти предметы, которым раньше он придал бы на бумаге дразнящие фантастические контуры, он писал сейчас скупо и точно, ни на миг не давая воли воображению. И только глаза, которых он, даже напрягая зрение, не мог разглядеть на таком расстоянии, получились у сборщика раковин такими же, как у него самого, — холодными, но таящими в себе боль.
Набросок был удачен, более чем удачен. Его стоит приберечь — он еще найдет ему применение, еще преобразит этого бедняка, в немом отчаянии бредущего по песку, во множество других таких же несчастных — в калек и слепцов, которые ловят всеисцеляющую десницу Христа, в Лазаря, который собирает крошки под столом богача, в блудного сына, который добывает себе пропитание вместе со свиньями. Блудный сын! В этой притче, что бы там ни говорил господин ван Сваненбюрх, хватит сюжетов на добрую дюжину картин. Когда-нибудь, с божьей помощью, он напишет целую серию их: блудный сын, с ликованием вступающий на отцовский порог туманным утром; блудный сын в кругу блудниц, одной из которых можно придать облик Фьоретты; блудный сын — но почему он плачет, почему щеки его омыты внезапными, обильными, облегчающими слезами? — блудный сын, падающий на грудь отца, чьи руки смыкаются вокруг него в тесном всепрощающем объятии.
Час был еще ранний: оттенок желтизны на далеких парусах подсказывал Рембрандту, что с восхода солнца прошло не больше трех часов. Можно, конечно, пойти и в мастерскую — опоздал он не на много, и ван Сваненбюрх только слегка попеняет ему, но юноше была нестерпима даже мысль о том, что он вновь очутится в этих ставших ему ненавистными стенах. К тому же он голоден, а в Зейтбруке его напоят пахтаньем, накормят свежими оладьями. Распевая во весь голос старинный хорал, он торопливо зашагал через дюны к дороге, которая вела в деревню, где жили родственники его матери. Он шел, не сводя глаз с блестящих крыш Лейдена, с обагренных солнцем городских стен, со сверкающих крыльев мельницы и не глядя на то, что трещит сейчас у него под ногами, — на выброшенные морем раковины и человеческие кости.
Вечером того же дня, ровно в девять часов, когда в сыром весеннем воздухе над Лейденом еще звучали последние отголоски колокольного звона, Хармен Герритс запер двери и ушел к себе наверх. Он не чувствовал себя усталым — напротив, он знал, что пройдут долгие часы, прежде чем он сумеет заснуть, но ему не хотелось, чтобы дерзкий и блудный сын, как это уже не раз бывало, застал его внизу и увидел, с какой тревогой ожидает он возвращения Рембрандта. Сегодня мальчишка не дождется от него ни беспокойства, ни радостной встречи, ни всепрощающего привета. И все время, пока мельник складывал одежду и облачался в ночную рубашку, он с неподдельным удовольствием представлял себе, как этот самонадеянный молокосос дергает дверь, пробует открыть черный ход, а потом поневоле карабкается на стену и долго возится с оконной задвижкой, непрерывно опасаясь, что появится ночной сторож и полюбопытствует, зачем это он в такой поздний час лезет к людям в окно.
Может быть, из-за того, что Хармен был занят этими размышлениями, он и раздевался так долго. Он еще не кончил свой туалет, а жена его уже надела ночную рубашку, помолилась и улеглась в постель, стоявшую в углу комнаты и похожую на шкаф без дверок. Она легла, не сказав ни слова, и сразу же повернулась спиной к мужу и суровому, не понимающему ее миру.
— Спокойной ночи, Нелтье! — сказал мельник, не рассчитывая услышать ответ. Весь день жена укоризненно посматривала на него, словно его нежелание дать сыну деньги на поездку причиняло ей боль и горе, хотя она страдала бы куда сильнее, если бы Хармен согласился и любимец ее отправился в Амстердам. Может быть, похлопать ее по худому плечу? Нет, бесполезно, она все равно притворится спящей.
Он вздохнул и преклонил колени на том же месте, где только что стояла его жена, — на узенькой полоске коврика, вытертого их ногами за долгие годы молитв. Кое-как исполнив свой долг перед богом, он со вздохом встал и отряхнул колени, но, так и не сумев заставить себя потушить стоявшую на комоде лампу — это был последний свет, еще горевший в доме, — отнес ее в сени и поставил на сундук: пусть желтый отблеск ее сквозь высокое узкое оконце будет виден на темной и пустынной улице. Его тянуло подойти к оконцу и выглянуть в безлюдный мрак, но мельник понимал, что, озаренный светом лампы, он будет виден снаружи; поэтому он принялся расхаживать по прихожей, пытаясь считать свои шаги, чтобы не обращать внимания на глухой стук в груди. Где пропадает в такой час этот сумасшедший мальчишка? Уж не напал ли на него какой-нибудь бродяга-грабитель? Сейчас на зейтбрукской дороге ни души. Да нет, что за бабьи страхи! Времена теперь спокойные, тюрьма почти пустует, городская стража каждый час делает обход. На что, кстати, намекал сын, тыча ему в лицо сжатым кулаком? «Если бы вы знали, на что способна вот эта штука…». Но никто и не сомневается в нем, семья всегда с уважением относилась к его таланту.
Только ему мало, что его чтут, как архангела Михаила. Если перед ним не преклоняются, как перед самим господом богом, он уже считает, что им пренебрегают… Изношенное сердце мельника, как выброшенная на берег рыба, трепетало от боли, страха и гнева, сочетавшихся в какое-то единое странное чувство. Но ему не следует без толку метаться взад и вперед при таком сердцебиении — доктор вряд ли похвалил бы его за это.
Хармен опустился на нижнюю ступеньку лестницы, ведущей в мансарду, наклонил тело вперед и попробовал дышать осторожно — легкими маленькими глотками. Приступ прошел, и мельник, вдыхая запах масла и красок, как всегда доносившихся из комнаты блудного сына, принялся обдумывать более вероятные возможности. Может быть, завернул в таверну? Вряд ли: мальчик не любит вина и, попадая в шумную компанию, сразу же мрачнеет и умолкает. Проводит время с женщиной? Совсем непохоже: он еще хранит целомудрие, в этом любой поручится. Вернее всего другое: пока его отец теряется в тревожных догадках, Рембрандт стоит под чьим-нибудь окном с карандашом и бумагой в руках и рисует подгулявшего буяна, начисто забыв о том, что на колокольне святого Петра только что пробило десять. Правда, звон был такой тихий и медленный, что, внимая ему, Хармен особенно отчетливо расслышал бешеное биение своего сердца.
И хотя взбираться на двенадцать ступенек было в его теперешнем состоянии и тяжело и бессмысленно — он обязательно услышал бы, если бы мальчик вернулся, — мельник взял лампу и поднялся по лестнице. Одежда и волосы Рембрандта так давно уже пропитались запахами его ремесла — живописи, что теперь, усилившись, эти запахи создавали неотвязную и все более настойчивую иллюзию его присутствия; поэтому, когда Хармен добрался до порога и, направив слабый луч лампы в угол комнатки, увидел, что она пуста, он почувствовал безмерное разочарование, хотя с самого начала предвидел такой исход. Кровать была не смята, и белизна ее угнетающе подействовала на мельника. Рядом с кроватью валялся плащ. Почему мальчик не надел его? Ночь сегодня сырая и прохладная. На окне еще лежала груда медных досок, приготовленных для гравирования. И вдруг старик вздрогнул: совсем рядом с дверью, как живой, выступал из темноты и в упор глядел на него страдалец Геррит, запечатленный на холсте в пурпурной мантии святого Варфоломея.