Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 97 из 104

Долговязый папанька нравится всем. Даже сердитая няня Фрося смягчается, увидев его посиневшую от холодного осеннего ветра физиономию, прижатую к стеклу.

Он скалит белые зубы, делает гримасы, чтобы рассмешить Павлика.

Павлик еще слишком молод, не понимает юмора и даже пугается немного, зато все ребята постарше и все нянечки приходят в хорошее настроение.

Наконец Зина показывает ему рукой, чтобы он уходил. Он делает вид, что не понимает.

Тогда она пишет на бумажке: «Уйди, озябнешь! Уйди, тебе говорю!» — и прикладывает к стеклу.

Он пожимает плечами, притворяется, что не может прочесть.

На смену этой заботливой записке появляется грозная: «Главный врач идет!»

Испуганная гримаса. Долговязый папанька исчезает.

Но он не уходит совсем, он идет греться в приемную.

Евгений Александрович в будни мог заходить только вечером: узнать температуру, передать что-нибудь «вкусненькое». По воскресеньям в приемной всегда было много народа, и приходилось ждать.

Евгений Александрович спрашивал, кто последний, и выходил на крыльцо, не присаживаясь на скамейку и стараясь ни до чего не дотрагиваться: так он обещал Мусе.

Татка не заболела, и сроки уже проходили, но Муся очень боялась, что Евгений Александрович принесет заразу из больницы.

Поэтому было решено, что он будет жить в спальной, а Муся и Татка в столовой. Дверь между комнатами закрыли плотно.

В кухню Евгений Александрович заходил, только чтобы взять разогретый обед. Это была нейтральная территория, Татку туда не пускали.

Евгений Александрович не подавал руки знакомым, у которых были ребята, а в трамвае не садился в моторный вагон, чтобы не проходить мимо детских мест.

В комнатах пахло лизолом после дезинфекции, Муся нервничала за дверью, Тата капризничала, — жизнь стала сложной и неуютной.

Евгений Александрович выкурил папиросу, посмотрел на часы и зашел в приемную — проверить очередь.

Все было в порядке, только высокая сухощавая старушка, стоявшая перед ним, отошла в угол и разогревала на отоплении мандарин и яблоко, предназначенные для внучки.

В приемной говорили только о скарлатине. Евгений Александрович стал опять пробираться к двери.

— Самое ужасное в этой болезни, что осложнения могут быть до последнего дня…

— У вас какая неделя?.. Ну, значит, начнут болеть уши!

— А у вас третья?.. Почки!

Эти «уши» и «почки» звучали как приговор окончательный, который обжалованью не подлежит.

— В шестой палате у мальчика нашли дифтеритные палочки, перевели в смешанный корпус…

Евгений Александрович весь передернулся и поскорее вышел на крыльцо.

— Разрешите прикурить? Скажите, ваша фамилия Морозов?

Долговязый, нескладный парень нагнулся над папиросой, потом выпрямился и посмотрел на Евгения Александровича сверху вниз.

— У вас дочка Леля? Вы почему на нее в окно не смотрите? Она очень огорчается.

— Откуда вы знаете? — удивился тот.

— Я здесь все знаю. Мне вчера нянечка Танечка сказала. Идемте, я вам покажу, куда нужно смотреть.

— Так ведь… я думал… не разрешается? И волноваться, я думал, она будет…

— Она так хуже волнуется. Идемте. Вот здесь. Третье окно.

Он помог Евгению Александровичу взобраться на узкий кирпичный выступ под окном и придерживал его сзади.

— Четвертая кровать справа.

Евгений Александрович даже не сразу узнал Лелю.

Такая она была худенькая, стриженая, большеглазая.

Женщина, стоявшая у окна, повернулась к ней и сказала что-то.

И вдруг Лелино лицо просияло, засветилось улыбкой. Она стала махать сначала правой рукой, потом, когда правая устала, — левой.

— Ну, хватит, — сказал Евгению Александровичу его новый знакомый, — а то вот еще мамаша дожидается.

Евгений Александрович спросил:

— А у вас кто?

— У меня сын. Вот он сидит, видите? Девять месяцев!

Он широко и гордо улыбнулся.

А когда он улыбался, казалось, что у него во рту не тридцать два зуба, отпущенные человеку экономной природой, а по крайней мере шестьдесят четыре.

У Лели опять поднялась температура. Болело ухо.

Болело так, что хотелось кричать и плакать.

Но разве можно плакать днем, при всех?





Вот на соседней кровати стоит маленький Головастик и смотрит на Лелю.

Леля по сравнению с ним такая большая. Самая большая. Самая старшая.

Скорее бы наступил вечер! Вечером можно будет поплакать немножко. Потихоньку. Никто не заметит в темноте.

— Леля, тебе папа записочку написал.

Нянечка Танечка садится рядом с кроватью и начинает читать.

— «Милая моя Лелечка!..»

Но ее отзывает сестра, письмо доканчивает Зина:

— «Милая моя Лелечка!

Я послезавтра должен буду уехать на неделю из Москвы. Не жди меня в следующее воскресенье.

Завтра днем приду к окну попрощаться.

Поправляйся скорее, а то нам без тебя скучно.

Мама и Тата тебя целуют. Они здоровы».

Леля молчит так долго, что Зина спрашивает, наклоняясь над кроватью:

— Ты спишь, Лелечка?

Нет, она не спит.

Она приподнимает забинтованную голову.

— А папа… не пишет?..

— Так папа же написал, я же тебе прочла.

— Не пишет… что в воскресенье… мама придет?

— Давай мы ему сами об этом напишем, хорошо, Лелечка? Чтобы обязательно маму прислал. Хорошо?

Тяжелые, медленные слезы ползут по Лелиным щекам и прячутся под жаркими бинтами компресса.

Зина торопится дописать последние слова, пока еще не совсем стемнело. Но пишет она не Евгению Александровичу, а своему собственному сокровищу.

И когда долговязое, зубастое сокровище появляется у окна в желтоватом вечернем свете, оно читает вместо приветствия приляпанную к окну записку:

«Скажи этому толстому, что Леле очень хочется, чтобы мама пришла. Во сне все маму зовет. Сегодня даже плакала».

Очень трудно спорить и уговаривать человека через закрытую дверь. Муся сразу начала со слезами:

— Ты знаешь, как я всегда боюсь скарлатины!.. Ведь ей же всего два года! Уж думали, что не заболеет!.. А ты хочешь опять рисковать…

Иногда Евгению Александровичу удавалось вставить свое:

— Мусенька, ты же можешь прямо в ванную и сразу переодеться…

— Я знаю, что переодеться, а все-таки!.. Ну, почему не попросить кого-нибудь сделать передачу…

— Как ты не понимаешь, Муся, дело не в передаче! Она хочет знать, что пришла именно ты!

— Ну так пускай скажут ей эти няньки, что я передавала!

— Боже мой, Муся, ты ничего-ничего не понимаешь!

Евгений Александрович забегал по комнате, сшибая на ходу разные мелкие предметы.

— Муся, давай сделаем так: не заходи совсем в приемную, не нужна она, эта передача. Просто к окну подойди, чтобы Леля тебя увидела. Ну пойдем туда завтра утром вместе, чтобы тебе никуда не заходить и никого не спрашивать. Я успею до поезда.

Он подошел вплотную к двери.

— Муся, надо быть честной! Если бы Леля была здорова, а Татка больна, я уверен, ты целыми днями ходила бы там около корпуса, как другие матери!

Евгений Александрович сам не ожидал, что он может сказать своей Мусеньке такие жестокие слова, тем более таким тоном.

Он стал шумно сморкаться.

Муся рыдала за дверью.

Рыдала Татка от сочувствия к матери — она была уверена, что папа обижает маму.

Они шли не под руку, как всегда, а на некотором расстоянии друг от друга.

Около больничных корпусов там и сям виднелись фигуры мужчин и женщин, как бы прилипшие к окнам в самых непрочных позах.

Некоторые раздобывали себе какие-то подставки, самые решительные забирались даже на пожарные лестницы и разговаривали руками сверху.

— Вот это окно, в правую дырочку смотри. Я уж до тебя не буду дотрагиваться… сама влезай.

Муся отлично влезла сама и заглянула в палату.

— Кажется, спит, — проговорила она нерешительно. — Почему у нее голова завязана?