Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 96 из 104

Леля лежала, раскинув слабые руки, как маленький ребенок, который не может одеться сам.

Ей было совестно, что папа несет ее, — ведь у него сердце, а она такая тяжелая в шубе.

— А мама поедет с нами?

— Нет, мама останется с Татой.

Когда проходили через переднюю, дверь столовой чуть-чуть приоткрылась, и мама крикнула:

— До свиданья, Леля!

— До свиданья, Леля! — Таткин голосок прозвучал издалека, из глубины комнаты.

Леля хотела ответить, но у нее сорвался голос, они, должно быть, ничего не услышали.

Белая комната с ванной. Няни в белых халатах. На табурете сердитая красная девочка, поменьше Лели и побольше Татки. Ее стригут под машинку, а она отбивается и кричит:

— Дурачонки! Дурачонки! Разбойники! Дурачонки! Мать! Какая же ты мать, если ты позволяешь свою дочку так мучить?

Взволнованная женщина в пушистом берете заглядывает из приемной:

— Нюрочка!

Сестра машет на нее рукой:

— Уйдите, мамаша, нельзя сюда. Ничего с вашей Нюрочкой не делают.

— Разбойники! Дурачонки!

Последние пряди волос падают на простыню.

Голова сердитой девочки стала круглой и гладкой, похожей на скошенное поле.

Леля со снисходительной жалостью смотрит на маленькую крикунью. Какой смысл кричать, плакать, отбиваться?..

Конечно, страшно остаться одной в больнице. Машинка холодная, щекотная. Няня, должно быть, не очень хорошо умеет стричь — иногда больно дергает волосы.

Все тело такое горячее, тяжелое, слабое, даже думать не хочется о купанье…

Но что же делать? Разве легче будет, если начнешь плакать? Уж лучше стиснуть зубы покрепче и молчать.

— Дурачонки!.. — Это уже из ванной, брызги воды долетают даже до Лели.

После купанья надевают незнакомые длинные рубашки и кофточки.

Леле опять неловко, что ее — такую большую — несут на руках.

Когда проносят по коридору мимо стеклянной мутной двери, которая странно открывается и туда и сюда, новый порыв отчаяния и с той и с другой стороны:

— Мать!.. Какая же ты мать!..

— Нюрочка!

В приоткрывшуюся на мгновенье дверь Леля видит Евгения Александровича.

— Поправляйся скорее, Леля!

— Дурач…

Здоровенная белобрысая няня, идущая впереди, исчезает за дверью в глубине коридора со своей неистовой ношей.

—..онки! — слабо доносится откуда-то издалека.

Лелю несет другая няня — пониже ростом, с карими глазами и мягкой прядкой черных волос, выбивающейся из-под косынки.

— А ты умница, — говорит она. — Не будешь плакать, поправишься скорее. Не надо бояться, у нас хорошо.

Леля прижимается щекой к ее плечу.

Так приятно услышать ласковые слова в незнакомом месте.

Сон или не сон?

В этой комнате Леля не была ни разу. Она какая-то бесконечно большая и темная, только немного света из открытой половинки двери.

Длинный ряд маленьких белых кроватей с сетками. Леля не одна. Кругом посапывают и дышат, иногда кто-нибудь охнет или всхлипнет, где-то совсем близко.

Но все-таки одиноко и страшно.

Столик около кровати черной тенью нависает над головой.

Лучше закрыть глаза и не смотреть на него.

Но и с закрытыми глазами Леля продолжает видеть.

Только это уже не тень от столика, а тень от вагона.

Вагон стоит как-то странно, торчком, а там, внутри, так жалобно охают и плачут.

А у комнаты уже нет стен, она огромная, как поле.

Значит — это сон, значит — Леля опять потерялась.

Она проснется и опять будет дома.

Нужно закричать погромче, так, чтобы услышали ее:





— Мама!

Леля просыпается от звука своего голоса.

Наконец-то удалось крикнуть по-настоящему, не только во сне.

Кто-то обнимает ее.

У своих сухих губ Леля чувствует прохладное и влажное. Как хорошо! Ей так хотелось пить.

Белая фигура выпрямляется над кроватью. Белая косынка сдвинулась, на плечо скользнула тяжелая черная коса.

Леля протягивает руки:

— Мама!

Няня поправляет волосы, туже завязывает косынку.

— Да, да, милая. Будь умницей, спи спокойно, скоро поедешь к маме.

В палате Леля была самой старшей.

Конечно, если не считать Зины. Но ведь Зина совсем взрослая и даже не больная. Она в больнице потому, что у нее здесь сынишка, крошечный, ему еще года нет. Ее кровать первая от окна.

Когда маленький Павлик спит, Зина подходит к другим ребятам и разговаривает с ними. С ней веселее.

Сестры и няни разные.

Одни подобрее, другие не так.

Есть самая любимая няня и есть самая нелюбимая.

Самая любимая — Таня. Ее ребята называют ласково в рифму — нянечка Танечка.

Она никогда не рассердится, ее и не попросишь еще, а она сама уже подает: или кружку с водой, или другую, тоже очень нужную посудину.

В часы передач она всегда последит за маленькими, чтобы они аккуратно съели все, не рассыпали на пол, не размазали на кровати.

Когда дежурит нянечка Танечка, ребятам кажется, что они почти дома.

Зато здоровенную Фросю не любит никто. Даже боятся.

Как схватит она своими неуютными ручищами, да ткнет на стул, да начнет перестилать простынки! И все рывком, неласково, прямо точно ветром морозным обдует.

Как-то принесла она Лелиному соседу, Головастику, кружку молока и кружку киселя — ему мама прислала — и поставила на столик. А сама за дверь, теперь ее не скоро дождешься.

А Головастику всего два года, головенка у него очень большая, а сам маленький, потому так его и прозвали.

Потопал Головастик кругом, кругом по своей постельке, дошел до стола, отхлебнул задумчиво из одной и из другой кружки, а остальное стал переливать: молоко в кисель, а кисель в молоко.

И получилось как в сказке: молочные реки, кисельные берега.

Ох, как рассердилась Фрося, когда наконец-то вернулась в палату!

Может быть, если бы не Зина у окошка, отшлепала бы даже Фрося Головастика!

— И надоели же мне эти чертенята!

А Зина над ней подсмеивалась:

— И зачем ты, Фрося, в больницу работать пошла? Тебе не за ребятами больными ходить, тебе нужна энергичная профессия. Ну, хоть бригадиршей быть в колхозе или кондукторшей в троллейбусе!

Больничные окна внизу покрашены белым, чтобы нельзя было смотреть.

А смотреть хочется.

Поэтому в каждом окне процарапаны дырочки.

Кто их процарапывает — неизвестно.

Но если их закрасить, на другой же день дырочки опять появляются. Иногда их заклеивают бумажками. Но бумажка — дело непрочное. Ковырнуть пальцем — и нет ее.

А то и без пальца — сама упадет.

Дольше всех у окна снаружи простаивают Нюрина мать и Зинин муж, отец маленького Павлика.

Нюра уже не кричит: «Дурачонки!»

Она привыкла, температура у нее уже нормальная, она весело машет рукой, когда у окна появляется пушистый берет.

Но мамаша ее продолжает беспокоиться, каждый день приходит узнавать, не поднялась ли температура, не начинается ли осложнение.

Зинин муж, нескладный, долговязый парень, работает на заводе, очень близко от больницы.

Он забегает рано утром, перед службой, и вечером, возвращаясь с работы. В будни приходится торопиться утром, чтобы не опоздать, кроме того можно нарваться на доктора или на строгую сестру (есть одна такая), которая вдруг возьмет да и залепит заветную дырочку белым бумажным квадратом.

А вечером, только успеешь заглянуть в палату и убедиться, что Павлик цел и что Зина цела, хлоп! — перед самым носом спускается черная маскировочная штора. И всему конец.

Зато в воскресенье можно отвести душу.

— Вот он, наш долговязый папанька появился! Раньше всех! — с гордостью говорит Зина, вынимает сынишку из кровати, чтобы он мог плотным столбиком сидеть на левой руке, и подходит к окну.

— Нет, — возражает Нюра, — моя мама раньше. Моя мама уже была.

— Ну, что твоя мама! Твоя мама зато столько не простоит.