Страница 19 из 30
— Нет, он прелесть что такое! — восторженно произнесла Лидия, — какова непосредственность! Разве что-либо встретишь подобное, господа?
Марк действительно был необычайно взволнован. Его глаза сверкали дико, как у волка, лицо заметно побледнело, и было что-то страшное в нем. Он задыхался.
Они задели его друга, его учителя, каждое слово которого западало свинцовыми буквами в его несложную простую душу.
И ему захотелось рассказать им это, доказать им, как они неправы, как он высок, этот человек, которого они ругают и не могут понять.
И путаясь, сбиваясь, дико, несложно заговорил он об этом человеке. Откуда слова брались? До сих пор Марк никогда не решался разговаривать с людьми. Теперь же им овладела безумная смелость. Теперь он словно забыл о том, что его слушают незнакомые, непонятные ему самому люди, насмешливые, мелкие и злые без конца.
— Казанский большой! И он сильный. Внутри сильный. Сильнее всех… И в нем жалость живет. И любовь… И в нем все хорошо. Все ясно. Он может человеком быть, всяким человеком, который деньги большие забирает. Да! А он от жалости и любви в казарме, в «роте» всю жизнь. Он их стыдит! И в воровстве, и в пьянстве стыдит, потому что хочет, чтобы и в них все хорошо было, светло, как при солнышке. А не к тому, чтобы почет был. Ему почета не нужно. Ему от «роты» и так почет. Он сильный. Всего мира сильнее, а все от доброты. От любви и жалости, — слова срывались одно за другим, и Марк, произносивший их, точно вырос, точно переродился. И никто бы не назвал теперь Марка безобразным. Он был красив в эту минуту. Он был прекрасен той красотой и искрами правды, которая веяла от него.
И все слушали его, потому что почувствовали эту правду. Правдой звучал его рассказ. Прямой и несложный, прерывистый и сбивчивый о человеке, которого он считал совершенным. И человек этот занял умы присутствующих на минуту.
Или, вернее, его защитник, этот Марк, ставший вдруг смелым и прекрасным, занял внимание молодежи.
Но он кончил. Пылкая речь его прозвучала и умерла. И весь он уже стал опять простым, диким, ничтожным Марком, каким был до сих пор. И завистливые, мелкие люди уже не могли простить ему его минутного успеха.
И к таким людям принадлежал Глеб, потому что, когда Марк смолк и, словно потерянный, оглядывался вокруг себя, Глеб заговорил насмешливо и жестко:
— Верно, твой Казанский и отдал тебе часть своей любви, что ты так врезался в Лизу.
— Врезался в Лизу! Да, да, Марк любит Лизу. Марк любит Лизу! — зазвенели в тон брату голоса девочек.
И веселый женский смех сначала тихо, как чуть слышная серебряная струнка, зазвенел по комнате; он усилился заметно, и к нему присоединились густые перекаты мужских басов, и все слилось в один громкий гул быстро нарастающего хохота. Хохотали все, хохотали бешено, заразительно, громко. И было что-то нездоровое, злое, торжествующее в этом смехе, что-то обидное и ударяющее по сердцу.
И был в нем яд зависти и насмешки ко всему, что может и умеет любить. Как будто толпа безобразных фурий собралась справлять свой сатанинский шабаш в лесу и кружилась и бесновалась в таком смехе.
Молодежь бывает жестока порой, и впечатлительность ее бывает мертвой.
И теперь в ней умерла ее чуткость. Ее задушил смех.
И со всех сторон несся этот хохот, и неудержимой волной вливался он всюду и заполнял собою все. И все сливалось в одном сплошном хаосе этих звуков, до боли обидных, торжествующих, злых.
Перед глазами Марка, как в кошмаре, снова заалели пунцовые рукава Лизиной кофточки, и опять лицо, бледное, без кровинки, с синими бьющимися жилками и кровяными губами наклонялось к нему и спрашивало что-то, безобразно корчась от смеха. И в то же время чей-то знакомый голос под пресекающимися ежеминутно и вновь возрастающими звуками смеха с новой силой рассказывал историю рогового гребня и золотого волоса, неожиданно ставшую достоянием улицы.
И новый взрыв хохота, потрясающий, неумолимый, покрыл все. Он усиливался с каждой минутой, превращался в сплошной гул и становился невыносимым. Было что-то безобразное в нем, что-то отталкивающее. И сама молодость заглохла, казалось, исчезла без следа в этих звуках. И из волн его поднимался один порок, торжествующий, властный и нагой. Он выглядывал отовсюду: и из двух кровяных полосок на бледном лице, и из складок белых платьиц, надетых на девочек, казавшихся до этого невинными и чистыми, и от самой атмосферы комнаты рождался он.
И разом показался он на глаза Марку в этом хохоте.
Не отдавая себе отчета, он бросился от него прочь, как от заразы и безумия. А хохот понесся за ним вдогонку, не отставая, наполняя его уши визгом и гулом, а сердце отчаянием, бешенством и стыдом.
Когда он был уже за садом на обрыве берега, куда вынесла его эта сатанинская волна, и разбитый, истерзанный, упал на траву, влажную от ночной росы, хохот умолк. И он замер так, прислушиваясь к тому, что жило в нем и что казалось теперь чудовищным, когда они осмеяли все чистое в нем.
Так он лежал долго на влажной траве, уничтоженный и смятый, до тех пор, пока легкое прикосновение к плечу не разбудило его.
Тогда он вскочил, как дикий зверь, готовый к самозащите.
Была ночь. Было темно. Иллюминация потухла, и редкие капли дождя, падая на землю, возвратили ему сознание. Белая фигура, показавшаяся ему призраком, наклонялась к нему.
— Не бойся. Я это. Они там, а я пришла. Я — Анна! — послышался вздрагивающий голос.
— Зачем ты? — удивился Марк, ничего не понимая.
— Не знаю. Жалко стало. Как всегда, жалко. Пойдем. Когда душа болит, ходить лучше. У меня душа всегда болит, когда я вижу, что люди злые. И у тебя болит. Я знаю. Вот и пришла. Ты не бойся. Я смеяться не буду. Ты бедный. Я тоже. Мы оба одинаковые, и оттого нам легче вдвоем.
Марк машинально прислушивался к ее голосу, как прислушивается сонный человек к явлениям извне. И почему-то, словно во сне, припомнился факт из далекого детства. Глеб и девочки говорили ему, что интересно было бы послушать, как поют лебеди и что поет лебедь только раз в жизни, перед смертью, и его охватило жгучее любопытство узнать, правда ли это. Он взял нож и пошел на пруд. Но когда он резал, подстрекаемый любопытством, горло лебедю, он не слышал его песни, потому что в воздухе висел крик, пронзительный крик и плач Анны, посылавшей ему проклятия. И когда они встретились снова, ему стало стыдно ее, и жалость к ней и к лебедю прожгла его сердце.
Он вспомнил все это сейчас с поражающей ясностью, и это воспоминание точно приблизило его к Анне, выросшей такой же одинокой и ненужной, как и он сам. И не отдавая себе отчета, он покорно последовал за нею от обрыва в темную мглу июльской ночи.
— Они злые, — говорила Анна, шагая бок о бок с ним, — потому что они никого не любили, только себя. У них пустота в душе. И у Лидии, и у Глеба, и у Китти. Греха в них много. От праздности их грех. Им молиться надо, думать, а они… Бог милостивый. Он поможет. Когда много молишься о чем, Он помогает всегда. Только верить надо. И ты верь. Марк! Веришь ты? — неожиданно обратилась она к юноше.
Тот отрицательно покачал головою.
— Нет. Когда меня били до смерти, Он бы заступился, а Он молчал! Значит, Его нет.
— Молчи, молчи, — испуганно зашептала Анна, — Он молчит потому, что тебя не знает, а ты покажись Ему, приди к Нему. Он узнает и поможет. Он везде будет, где ты, и будет с тобой.
— Казанский говорит, — снова глухо заговорил Марк, — что в нас самих и есть Бог. И он в церковь не ходит и не молится. А какой он умный, большой! Ты не знаешь его: выше всех. Он говорит, что правда и Бог то же самое. И совесть иметь — это то же, что иметь Бога.
— Он отвергает церковь, и это нехорошо. Молиться надо. Так хорошо будет. Праздник на душе. Вот Казанская подойдет, — и голос Анны дрогнул, — икону поднимут, хоругви. И все молиться будут. И я. Я книгу прочла. Хорошая книга. Во Франции, в Лурде люди больные молились, прося исцеления. И девушка там одна между ними без ног. Все молилась, чтобы поправиться. И помогло. И я тоже буду. Под иконами пройду, чтобы исцелиться. Глаза болят, на теле струпья постоянно. Больно, неприятно. Золотушная я. Не лечили. Бог поможет. Вылечит Бог.