Страница 6 из 119
И опять я не могу не вспомнить маму. Умирающие, как правило, вспоминают перед смертью своих родителей. (Я надеюсь, что мой час еще не пришел и свои собственные литературные мечтания я смогу увидеть воплощёнными в жизни в соответствии с чертежами. Английский писатель-фантаст Уэллс назвал меня «кремлевским мечтателем». Верно только отчасти. Кое-что из своих мечтаний я уже осуществил. Я, наверное, единственный писатель в мире, которому удалось наяву увидеть свои грезы.) Мама проявила в Петербурге удивительную стойкость и волю. Она всегда проявляла немыслимую стойкость и волю, когда дело касалось ее детей. Она написала царю, испрашивая разрешение на свидание с сыном, и царь проявил показное великодушие.
Некоторые идеалисты полагают, что Российская империя могла бы сохраниться, если бы царь в порыве христианского милосердия помиловал этих отважных детей, злоумышлявших на него. Не было бы меня, обязательно нашелся бы другой, хотя любой из марксистов отчетливо понимал, что такое личность в истории. Но христианин, за которого себя выдавал царь, отступил в сторону перед «государственной необходимостью» дать урок. Ну, дал урок в Шлиссельбургской крепости, стоящей у истоков Невы. Заскользила намыленная веревка. К этому времени грубое слово «виселица» заменили более современным, хотя и нерусским, словом «эшафот». Но если есть «государственная необходимость» и долг перед предками, «вручившими самодержавное правление, на которое никто не имеет права покуситься», то, значит, есть и «долг революции», «революционная необходимость», которая тоже не считается ни с чем. Снесла же гильотина сначала голову Людовика XVI, потом Марии-Антуанетты, а голову госпожи Ламбаль, наперсницы королевы, протащили на пике. Священная воля разгневанного народа. А если бы не дал этого урока? Ну, может быть, допускаю, в России было бы на одного революционера меньше, но революция все равно бы пришла, потому что она не могла не прийти. Немецкие, шведские и датские предки последнего русского монарха слишком плохо управляли страной. А прадед Николая II, Николай I, на бронзовом коне взмывший напротив глыбы народных денег — Исаакиевского собора, не захотел услышать первые предупреждения, которые прозвучали еще в декабре 1825 года.
Тем не менее царственный правнук на прошении мамы о свидании с Сашей начертал свое письменное согласие. Самые высокие правительственные чиновники заверяли маму, что Саша наверняка будет спасен, если он попросит царя о помиловании. Цари любят оказывать тщательно рассчитанное великодушие.
Можно только представить себе сцену свидания матери и сына в Шлиссельбурге 30 марта. Мама не любила рассказывать об этом, так же как и о суде, на котором она присутствовала. Можно вообразить себе и состояние Саши, который, как он понимал, навсегда нарушил мирный уклад семьи. И для мамы, и для нас, младших братьев и сестер, все, что тогда происходило с Сашей, было неожиданно и загадочно. Мы сразу стали семьей государственного преступника, о котором говорила вся Россия, и везде — на улице, в классе, при встречах со знакомыми — чувствовали это. Мы все привыкли гордиться Сашей, он уже был на третьем курсе Петербургского университета и получил золотую медаль на ежегодном университетском конкурсе за свое открытие о строении кольчатых червей. Мы все в будущем видели его профессором. Оба раза, до начала судебного процесса, а потом и после вынесения приговора, он отказывался писать прошение «на Высочайшее имя». Ведь в этом случае ему пришлось бы отказываться от мотивов своей деятельности. «Мне жаль тебя, мама, прости». Это не просто фраза, а фраза-реликвия. После нее мама добавляла: «Я уже не настаивала и не пыталась его переубедить, я знала, что это ему было бы трудно».
Всего несколько ритуальных фраз на листе казенной бумаги, несколько истертых и привычных формул и — жизнь, хоть на коленях, но жизнь! Она продолжается, существует мир, небо, книги, любимые люди. В 1905 году, помилуй его царь и даже отправь в пожизненную каторгу, он попал бы под амнистию после революции, и его могли даже выпустить на свободу. Ему было бы только 38 лет! Впереди простиралась такая увлекательная и долгая жизнь. Почему же слова и мысли перевешивают стремление человека дышать, думать, любить, видеть небо над головой и ощущать силу своих мышц? Каждый из нас любит свое тело, вместилище нашего духовного мира. Каковы же тогда должны быть сила и ценность убежденности и убеждений? Почему одни могут, а другие нет? Почему убеждения оказываются сильнее инстинкта жизни? Мне всегда хотелось разрешить эту загадку. Но я знал, что, если бы передо мной обстоятельства поставили ту же альтернативу, я должен был бы поступить так же, как и мой старший брат. Без этого мучительно созревшего внутреннего решения нельзя было начинать.
Первой мыслью, которая возникла у меня, когда в октябре семнадцатого мы взяли власть, была: теперь я смогу востребовать и прочесть дело брата. Я шел по этим еще не старым, всего тридцатилетней давности архивным листам, как по хорошо знакомому тексту. Здесь многое было мне известно по рассказам мамы, по газетным статьям той поры, по каким-то глухим слухам. Даже самое секретное судебное дело утаить трудно, остались в живых десять человек, которые не получили высшей меры, была челядь, которая любит распускать слухи, свидетельствующие о ее приобщенности к властям, что-то разнюхивают журналисты. Голос Саши звучал для меня с этих страниц.
Меня всегда в людях восхищало индивидуальное умение отцедить в действительности то, что по-настоящему значительно, поддержать опальное, не испугаться, пойти наперекор, восхищало раннее социальное взросление. В старших классах гимназии Саша и Аня прочитали запрещенного для библиотек Писарева. Как возмущался он тем — рассказ об этом просочился в публику, — что «наблюдавший» за Писаревым жандарм видел, как тот тонет во время купания, но ничего не сделал, чтобы спасти. Было не приказано-с.
Дошла весть об аресте М. Е. Салтыкова-Щедрина, редактора закрытых правительством «Отечественных записок», и реакция Саши: «Это такой наглый деспотизм — лучших людей в тюрьме держать!» Как он был прав и каким удивительным образом эта фраза оказалась применимой к нему. Но лучшие люди все равно встречаются. Я не думаю, что их мало, и потому волей-неволей их орбиты пересекаются. Лучшие люди притягивают друг друга. Два года подряд в день рождения Салтыкова-Щедрина студент Александр Ульянов посещает маститого, но опального писателя, чтобы выразить ему солидарность от имени студенчества. С молодых лет — по краю. С молодых лет не то, что надо, а то, что необходимо духу, удивительному чувству и инстинкту совести. Спрашивается, зачем студенту, подающему блестящие надежды, становиться членом запрещенных землячеств, симбирского и поволжского? Зачем в собственной квартире держать библиотеку землячеств с нелегальными щедринскими «Сказками» («Как один мужик двух генералов прокормил»), с «Исповедью» Л. Н. Толстого, народнической и марксистской литературой?
Читая «дело», я еще раз понял, почему в детстве мне так мучительно хотелось быть похожим на брата. Это притягательность и обаяние крупной личности. Спасая товарищей, отводя неоправданные жертвы, он пытается всю ответственность (как чуть раньше — большую часть материального обеспечения боевой части этого теракта) взять на себя. Будто в характере Саши присутствовала какая-то физиологическая ненависть к царизму, к несправедливости, которую этот прогнивший режим нес. Как никакие другие страницы важнейших политических документов, мне врезаются в память, будто озвученные незабываемым голосом Саши, стенографические протоколы его следственного и судебного дела. Какое нечеловеческое хладнокровие решимости и какое умение сформулировать главнейшие принципы собственного мировоззрения! Вот конкретный ответ на общий вопрос: из чего рождается убежденность. Но пусть сейчас меня не подведет устающая, но еще не уставшая память.
«Фактическая сторона установлена вполне верно, — говорит он своему судилищу, — и не отрицается мною. Поэтому право защиты сводится исключительно к праву изложить мотивы преступления, то есть рассказать о том умственном процессе, который привел меня к необходимости совершить это преступление. Я могу отнести к своей ранней молодости то смутное чувство недовольства общим строем, которое, все более и более проникаясь в сознание, привело меня к убеждениям, которые руководили мною в настоящем случае. Но только после изучения общественных и экономических наук это убеждение в ненормальности существующего строя вполне во мне укрепилось, и смутные мечтания о свободе, равенстве и братстве вылились для меня в строго научные и именно социалистические формы».