Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 29 из 90

— Единственный выход, — шепчу я Федору Филипповичу, — попытаться проползти по кювету вдоль дороги.

— Но в кюветах полно воды!..

— Другого выхода нет.

— Верно, — соглашается он. — Двинулись…

Я забираюсь в кювет. Руки мои до локтей погружаются в скользкий холодный ил. Сразу тяжелеет гимнастерка. Ил присасывает ее и не хочет отпускать. Я ползу и ползу вперед, слыша близкое громыханье танка.

Дорога спускается в ложбинку, и кювет становится все глубже. Он доверху наполнен черной застойной водой. Здесь приходится почти плыть. Пальцы едва касаются дна. До чего же неприятная ванна во второй половине сентября!

Федор Филиппович отстает. Он уже выбился из сил. Я оглядываюсь и различаю на его лице, забрызганном илом, тот холодный оттенок равнодушия, который не ведет к добру, — его нужно смять, растоптать, развеять; это равнодушие — гибель.

— Федя, дорогой, немного осталось… Ну, ради меня. Федя!

И комиссар ползет. Я понимаю: сил у него уже нет, а это упрямое движение вперед — свидетельство несгибаемой, железной воли.

Раза три или четыре немецкие танки прокатились по огородам, старательно проутюжили коноплю. У опушки леса они остановились. Мы лежали в кювете не шевелясь. В эти минуты немецкие танкисты, наверняка, с удивлением оглядывали огороды: куда же девались советские бойцы, только что дравшиеся с их пехотой?

Неужели все-таки заметили? Вот один за другим танки выкатываются на дорогу и движутся в направлении села. Они идут прямо на нас! Я говорю себе: «Спокойно. Это и есть шанс — один из ста. А вдруг мы выиграем? О, тогда еще поборемся, повоюем!»

Видно, недаром говорится: нет худа без добра…

Сначала я проклинал эту промозглую грязь, в которой так некстати пришлось барахтаться. А теперь понимал, что она в данном положении наилучшая маскировка. Окажись кюветы сухими, мы были бы замечены сразу. Но сейчас мы стали похожи на кучи ила, на снопы конопли, брошенные при перевозке, на бревна, камни, на что угодно, только не на живых людей.

Танки прокатились мимо, обдав нас перегаром бензина, и скрылись в селе. Я встал, подхватил под руки комиссара.

— Скорее, Федор Филиппович… Вот он, лес!

В гущине молодого ольшаника мы присели отдохнуть. Постепенно к нам присоединялись другие штабные офицеры. Появился неутомимый, никогда не унывающий врач Охлобыстин.

— История с географией! — весело говорил он, — Однако должен отметить, что впервые в жизни я изучал рельеф местности с помощью собственного пуза!

Трагедия бригады продолжалась до вечера. Мысленно я так и назвал наше положение — трагедией. В течение четырех суток бригада вела непрерывные, ожесточенные бои с силами противника, которые намного превосходили наши, затем оказалась разорванной на части, снова отчаянно сражалась, истекала кровью, но продолжала бой. А теперь мне казалось, что ее добивают…





Какое зрелище представляла эта кучка офицеров и солдат, которым удалось добраться до леса! Я уверен, что ни один театральный гример не смог бы изобразить что-либо подобное. Люди отошедшей профессии — чистильщики пароходных котлов, пожалуй, выглядели бы в сравнении с нами франтами.

Охлобыстин продолжал рассуждать вслух:

— Я совершил ровно триста прыжков с парашютом. Уверяю вас, я готов совершить еще тысячу триста прыжков, лишь бы не совершать больше подобного «кросса»!.. Кстати, как врач я должен отметить, что грязь, в которой мы искупались, в такое время года не может быть целебной. Поэтому, товарищ полковник, с вашего разрешения, я пойду на розыски наших тылов. Право же, нам не лишне переодеться.

В лесу мы отыскали ручей и немного отмылись. Вскоре мне доложили, что в бригаде осталось не более 700 человек. Я подумал, что это еще хорошо. Это еще была сила. После боя, который мы провели, могло бы и никого не остаться.

Я приказал беречь оружие. Подбирать каждую винтовку, гранату, автомат. Из окрестных сел к нам, безусловно, будут присоединяться добровольцы. Весь народ Украины поднялся на борьбу с фашистами. Это оружие еще пригодится. И как пригодится в грядущих боях!

Мы молча брели по лесу, я и комиссар. У нас не было ни крошки хлеба и ни глотка воды. Ручей, обнаруженный нами в лесу, весь был затянут тиной и отдавал запахом гнили. Пить эту воду мы не решились.

Сейчас нужно было углубиться в лес, дать воинам хотя бы короткий отдых. Трудно рассказывать о том душевном состоянии, в котором находился каждый из нас. Тот, кто пережил на фронте первые месяцы войны, кто видел над головой армады вражеской авиации, черные стаи вражеских танков, наступающих на наши поредевшие подразделения, отлично вооруженную пехоту противника, зеленую, как саранча, и не менее многочисленную, тот может понять боль и ярость нашего бессилия.

Нет, мы не нуждались в словах ободрения. Отважные действия любого из наших бойцов — я в этом уверен — достойны страниц истории. Вера в нашу окончательную победу над ненавистным и беспощадным врагом была у каждого из нас естественна, как дыхание. Однако нам было невыразимо тяжело. Сколько я знал офицеров и бойцов своей бригады? Многих. Очень многих. Знал лично, много раз беседовал с ними, проникался их интересами, огорчался из-за неудач, радовался успехам… Близкие, родные люди, их больше не было со мной. Их вообще больше не было. А враг бесчинствовал в занятых городах и селах. Свирепствовали эсэсовцы и гестаповцы. Беженцы из Конотопа сообщали о массовых расстрелах женщин и детей… Откуда-то, казалось, из потусторонних далей, проклятые и забытые народом, возвращались заводчики. Торопились в оккупированные города растленные лакеи фашизма, белоэмигранты и украинские буржуазные националисты..

Что ж мы, солдаты великой Родины? Сколько еще мы будем отступать? Где та черта, на которой враг наконец-то споткнется и поползет назад, волоча собственные кишки?

Тяжелые думы владели мною и комиссаром, и единым утешением была вера в то, что не безнаказанно враг топчет нашу землю. Вот Казацкое… Мы потеряли многих. Но сколько потеряли гитлеровцы? Пожалуй, вдвое больше. Мы знаем, нам будет еще тяжелее. Но и враг не выдержит. Он обязательно задохнется в железной хватке народа, которого никто не побеждал.

И все же мне было больно при мысли, что я никогда больше не увижу многих своих десантников, офицеров и бойцов. А в жизни нередко случается, что когда тебе трудно, какая-нибудь встреча, обстоятельство или весть еще больше усиливают тяжесть.

Так было и на этот раз. На поляне мы встретили наших девушек-санитарок. Они перевозили раненых. Куда?! Это была напрасная тряска по лесной дороге на повозках: вырваться из леса не было возможности.

Медленно тащится повозка. Ее сопровождает… Да, это она, Машенька из Мышеловки! Но Машеньку теперь не узнать. Она исхудала и повзрослела: красивые косы подрезаны, глаза ввалились, по углам губ — две глубокие горькие черты. Бедная Машенька, сколько она пережила в непрерывных сражениях бригады!

Повозка останавливается перед нами. В ней — две девушки. Обе тяжело ранены. Машенька молча смотрит на меня по-прежнему ясными, добрыми глазами, и я вижу, они полны слез.

— Товарищ полковник, — тихо говорит она. — Вот эта, беленькая, моя подруга. Это — Ниночка, студентка Голосеевского лесохозяйственного института. Она из моего села. Я ее знаю с детства. Дружили, вместе играли… И вот… Тяжелое ранение в грудь…

Я подошел к Нине. Она смотрела на меня широко открытыми, ясными карими глазами. Мягкая, шелковистая, цвета степного ковыля прядь волос выбилась из-под косынки. Тонкие, чуточку изогнутые брови, четкий и нежный рисунок губ, наивные, детские ямочки на щеках. Они не разгладились и сейчас, когда она была сосредоточенна и серьезна и знала, что доживает, быть может, последние минуты.

— Товарищ полковник, — тихо проговорила она, неуловимо подаваясь вперед и глядя в глаза, будто приказывая, чтобы я не отступил, не отвернулся, — я давно хотела с вами свидеться, просто, по душам поговорить. Скажите, когда же мы перестанем отходить?