Страница 17 из 22
Сын, мальчик, кажется, не приготовил уроки или выучил не то, что задали, — я уж не знаю, чем он провинился. Только я видела, что мать бросилась на него, а он побежал вокруг стола — у них в столовой был большой круглый стол, — и в руках у нее что-то тяжелое, она гонится за ним, в ярости у нее ходят желваки, а он убегает, кричит: «Дас ист генук, мутер!» «Хватит! Хватит!..» А она: «Я тебе покажу! я тебя научу!..» И еще, и еще…
Я как это увидела, на меня напал такой ужас, что я решила повеситься.
В моей комнате, на потолке, был огромный крюк. Я убежала к себе в комнату и боялась из нее выйти.
Я сидела и смотрела на этот крюк и думала: «Всё, — я больше не могу, я повешусь, и кончатся мои мучения…»
Но ко мне пришла эта моя знакомая, деревенская женщина, с которой мы вместе ехали. Она каждое воскресенье приходила ко мне в гости.
И я говорю ей:
— Я тебе должна сказать, — я больше не могу! Я хочу покончить с собой…
Она:
— Манечка, что такое?! Что вы говорите! Вы такая чу'дная, такая красивая… Манечка, не говорите так…
Она очень испугалась:
— Это грех, грех, не делайте этого!
Она встала передо мной на колени и всё говорила:
— Нельзя, нельзя! Ну, пожалуйста, не надо, Манечка! Не надо!..
Она так зудила, зудила, зудила, что я не повесилась.
Если б не она, я бы не остановилась, потому что я уже дошла до края.
Однажды я что-то делала по хозяйству и порезала себе палец. Я перевязала его, но пользоваться рукой уже так свободно не могла. А мне предстояло мыть в доме окна. Я говорю хозяйке:
— Мне очень больно, я не могу сейчас мыть окна.
Она зло посмотрела на меня, будто я была виновата в том, что порезала палец, и сказала:
— Ничего — вымоешь! И это и следующее…
И я сказала:
— Яволь[18].
Два раза в месяц, каждое второе воскресенье, нам разрешалось выйти из дома и гулять в городском парке, где очень красиво, дворцы, и всё прибрано.
Мы были все соответствующе одеты, в пакостную униформу, кто в красном, кто в синем. И на рукаве у меня был знак, повязка, что я русская. Кажется, желтого цвета.
И как-то раз я гуляла в этом большом парке, ходила взад-вперед. А на скамейке сидел пожилой человек, интеллигентного вида. Он смотрел, смотрел на меня, и я заметила, что он провожает меня глазами.
Когда я еще раз прошла мимо него, он предложил мне сесть рядом:
— Зетцен зи зих.
«Садитесь». Я села на скамейку. И мы разговорились.
Оказалось, что этот пожилой человек, немец, жил когда-то в России, в царской России, и преподавал в Петербургском университете. Не то математику, не то физику, — не помню. И он влюбился во француженку, мадемуазель, которая тоже приехала в Россию и служила в каком-то доме. Они поженились, и он до того, как всё развалилось, жил в Петербурге, а потом вернулся в Германию. Он очень любил русских и, конечно, ненавидел большевиков.
Он расспросил меня, кто я и что я. Я ему рассказала. И он мне сказал:
— Я смотрю на вас, и мне так тяжело на душе! Ужасно, что вам приходится делать то, что вы сейчас делаете… Хоть это моя страна, мне стыдно за нее… Это все ужасно, ужасно!..
Когда я заговорила, он, конечно, понял, что я раньше не занималась тем, что мыла с утра до вечера полы.
И он сказал:
— Я постараюсь вам помочь.
Я говорю:
— Чем и как вы мне можете помочь? Разве это возможно?
Он говорит:
— Я сделаю всё возможное, чтобы облегчить вашу участь, чтобы вам дали какую-нибудь другую работу… Я был счастлив в России, и я не могу видеть, чтобы вы, молодая женщина, так страдали…
С тех пор мы с ним там виделись, когда меня отпускали на весь день. У меня с собой был бутерброд, но снять проклятую униформу я не могла, не имела права. И без этого знака на рукаве тоже нельзя было ходить.
Этот господин мне сказал:
— Я подумаю, посоветуюсь с моей женой, что можно сделать. И потом:
— Я хочу поговорить с вашей хозяйкой, у которой вы работаете. Я объясню ей, кто вы, — чтобы она поняла, что вы не кухарка и не поломойка.
Ну, я отнеслась к этому скептически. Говорю:
— Приходите. Пожалуйста. Но я мало верю в успех.
Он познакомил меня со своей женой, тоже пожилой дамой, и они мне сказали, что они должны действовать очень осторожно, поскольку он женат на француженке, а немцы, как известно, терпеть не могут французов, и наоборот, французы терпеть не могут немцев.
Я дала ему адрес, где я работаю; кажется, я предупредила хозяйку, что он придет, и в какой-то день, когда я должна была оставаться в доме, он действительно пришел.
Я открыла ему дверь. Хозяйка стояла наверху, на лестнице. Он снял шляпу, сказал хозяйке, что хочет с ней поговорить. И она бросила мне, чтобы я убиралась вон. Так что он увидел, как она меня третировала.
Она провела его в комнату. Они поговорили, — видимо, довольно холодно. И я поняла, что ей очень не понравилось, что он, немец, пришел за меня хлопотать. На прощанье он поцеловал ей руку, злой, уродливой, и ушел. Со мной он не попрощался.
По-видимому, он сказал ей: «Облегчите этой даме работу, — она по происхождению не кухарка и не посудомойка, а из аристократического рода. Но вот так случилось, что она попала в Германию…»
Но моя хозяйка была как камень, — визит этого господина не заставил ее смягчиться, а по-моему, еще больше ожесточил.
Однако через два дня она мне вдруг сказала:
— Меня вызывают, чтобы я пришла с вами… Будьте готовы, мы поедем туда-то и туда-то.
Мне это что-то не понравилось. Я ничего хорошего не ждала.
В назначенный день мы поехали в какое-то управление, тоже в Потсдаме. Оно помещалось в громадном здании наподобие тюрьмы.
Внизу нас встретил какой-то человек. Мою хозяйку он оставил в приемной, сказал, что она не может пройти туда, куда он идет со мной. И повел меня вверх, как мне показалось, по особенной лестнице.
Он ввел меня в небольшую комнату, где сидел приличного вида господин. И, видимо, сказал ему, чтобы он поговорил со мной и проверил, кто я и что я. Это я потом про себя додумала.
Кое-что я понимаю по-немецки. Это был какой-то аристократ, «фон», — приставки-то я знаю.
Оказалось, что он переводчик, прекрасно говорит по-русски, и он переводил этому человеку, который меня привел, все мои ответы.
Он спросил мое имя, фамилию, откуда я и так далее. И всякий раз поворачивался к этому человеку: «Этот господин спрашивает то-то и то-то…»
Не помню, что' еще его интересовало, когда неожиданно он стал меня спрашивать, кого персонально из русской аристократии я знаю, о роде Голицыных и других. Он называл какую-нибудь известную фамилию и спрашивал меня: «А не слышали ли вы о таком-то или такой-то?..» — «Да, конечно, — говорила я, — потому что он муж или жена такой-то или такого-то…»
Словом, он, видимо, хотел убедиться, что я не обманываю, выдавая себя за ту, кем я не была.
Когда немец, сопровождавший меня наверх, возвращался со мной, к моей хозяйке, он был со мной уже любезнее.
Хозяйка же была удивлена, что меня вызывали, и по дороге допытывалась, о чем меня там спрашивали.
Однако, должна сказать, что этот господин ничего особенного для меня не добился, и я как мыла полы, так и продолжала по-прежнему мыть и весь день работать на хозяйку.
А хозяйка еще больше разозлилась, стала еще свирепее. Она даже запретила мне по воскресеньям ходить в городской парк.
Все же меня забрали к другой хозяйке. Это была совсем простая женщина, не богатая, как та противная.
У нее было двое детей, две девочки: одна — еще грудная, другая — маленькая.
Не знаю, где был ее муж. Может быть, на фронте. Эта женщина страдала туберкулезом, и ей трудно было ухаживать за двумя детьми. Я должна была ей помогать.
К тому времени положение немцев на фронте стало намного хуже. Союзники вовсю бомбили Берлин.
И когда начинался налет, надо было спускаться в бомбоубежище, в подвал. Моя новая хозяйка брала детей, грудную девочку несла на руках, а за руку держала маленькую и спускалась в подвал. Я тоже спускалась с ними.
18
Здесь — слушаюсь (нем.).