Страница 1 из 22
Владимир Глоцер
Марина Дурново: Мой муж Даниил Хармс
Еще в начале восьмидесятых годов в Ленинград, на улицу Маяковского, бывшую Надеждинскую, в квартиру по соседству с той, в которой до ареста в 1941 году жил Даниил Хармс, приходили письма из Южной Америки, куда судьба забросила Марину Малич, жену Хармса. Она писала из Венесуэлы своей двоюродной сестре Марине Ржевуской, которая была замужем за искусствоведом Всеволодом Николаевичем Петровым, знавшим Хармса перед войной. Но в 1983 году, со смертью М. Н. Ржевуской, эта переписка оборвалась. Дочь Ржевуской и Петрова, тоже Марина, и сестра Хармса, Елизавета Ивановна Тобилевич, урожденная Ювачева, с которой я встречался, приезжая время от времени в Ленинград, были уверены, что Марины Владимировны Малич скорей всего уже нет в живых. «А то бы она, конечно, писала.»
В силу многих причин даже в начале 80-х годов переписка, а тем более поездка в далекую и неведомую Венесуэлу казалась мне столь нереальной, что я о ней никак не помышлял.
Но что-то заставляло меня думать: а вдруг Марина Малич еще жива? А вдруг?!.
Рассказ о ее судьбе, который я впервые услышал от сестры Хармса, выглядел фантастическим. Боже мой, чего только не случается на белом свете!
Но как же ее разыскать, если она на письма больше не откликается? Я пошел по проторенному пути: обратился в посольство Венесуэлы в Москве, к послу Хесусу Фернандесу, с просьбой помочь мне найти Марину Вишес, или Уишес (такая фамилия была в адресе, который дала мне дочь Ржевуской и Петрова), проживающую в городе Валенсия. Сотрудницы посольства, сами и через своих друзей и родственников, пытались содействовать моему поиску, но всё было безуспешно: книжный магазин, который когда-то содержала Марина Владимировна, давно уже не существовал, и никто не знал там, жива ли еще его владелица или уже нет. На беду, никаких адресных бюро, наподобие наших, в Венесуэле не было и в помине.
Я почти оставил свою затею разыскать жену Хармса, и только желание узнать хотя бы дату смерти, важную для историков литературы, заставляло меня снова и снова звонить в посольство, поскольку и год рождения и год смерти Марины Малич во всех статьях, посвященных Хармсу, авторы, включая меня самого, писали со знаками вопроса.
И все же, когда я услышал от художника Леонида Тишкова, с которым мы сделали несколько книжек, в том числе две книжки Хармса («Старуха» и «Случаи»), что у него будет в столице Венесуэлы Каракасе персональная выставка, я попросил его разузнать там, на месте, жива ли Марина Малич.
И представьте себе — венесуэльская приятельница Л. Тишкова Мария Дельгадо, когда Тишков уже вернулся в Москву, разыскала по его просьбе Марину Владимировну в Валенсии и сообщила ее адрес.
Жива!
Тогда я через Тишкова попросил Марию Дельгадо поскорей встретиться с Мариной Владимировной и записать всё, что она помнит о Данииле Хармсе, изучением жизни и сочинений которого я занимаюсь больше четырех десятилетий[1]. Но, как потом сказала мне сама Марина Владимировна, она не стала вот так, вдруг, незнакомому человеку рассказывать о Дане. Мария Дельгадо приготовилась записывать — и ничего не записала. А до меня долетело: «Прошло столько лет, и она уже ничего не помнит, кроме того, что он очень любил девушек».
Однако теперь я наконец располагал точным адресом Марины Владимировны Дурново (такова была ее новая фамилия) и написал ей в Венесуэлу, — вернее сказать, отправил письмо, приготовленное почти десять лет назад.
И — о чудо! — из Венесуэлы пришел ответ. «Милый Владimir Iоsифович, — писала мне Марина Владимировна. — Вопервых должна Вам сказать что мне очень тяжело писать по-русски. Жизнь моя сложилась так что я скорее избегала русских. Смерть моего мужа, Даниила Хармс, навсегда осталась в моей памяти. Это было вчера. Это было так ужасно что этого забыть нельзя». В конце длинного письма она писала: «Владимир Iосiфоvich — приежзайти, мы долго можем говорить? … С Вами я могла бы написать книгу и большую».
В начале ноября 1996 года я вылетел из Москвы в Венесуэлу и через двадцать часов пути, поздним вечером, позвонил в квартиру Марины Владимировны Дурново.
Передо мной предстала изящная маленькая женщина, с голубыми глазами, очень живая, подвижная, пробегающая по своей просторной квартире как девочка, чуть ли не вприскочку. Благородные черты ее красивого лица и прекрасные манеры выдавали аристократическое происхождение.
Несмотря на то что мы виделись впервые в жизни, мы очень быстро сошлись и через неделю признались друг другу, что у обоих такое чувство, будто мы знакомы уже много лет. Может быть, без этого взаимного ощущения, думаю я сейчас, наши беседы, исповедальные для Марины Владимировны, были бы, наверное, немыслимы.
Две недели, что я провел в доме гостеприимной Марины Владимировны, я ловил любую возможность разговорить ее, настроить на воспоминания, которые записывал — для верности, чтобы не подвела техника, — одновременно на два магнитофона.
Запись, признаюсь, шла очень трудно. Всё, о чем вспоминала Марина Владимировна, было так давно! Восемьдесят, семьдесят, шестьдесят лет, полвека назад. Когда я жаждал каких-то подробностей, она говорила: «Я хотела бы увидеть человека, который бы после пятидесяти лет вспомнил в деталях всё происшедшее…» Иногда она обрывала себя, останавливала: «Я не знаю, — может быть, нехорошо, что я об этом говорю, даже страшно…» Но чаще подолгу замолкала, не в силах унять волнение, и магнитофонная пленка продолжала крутиться, записывая шум улицы, врывающийся в открытые всегда балконные двери.
Уставая говорить по-русски, она вдруг переходила на привычный ей испанский, или английский, а то — и на любимый ею французский. И ввиду этого смешения, когда позабывались простые русские слова, приходилось тут же распутывать лингвистический клубок, поскольку не было никакой надежды, что удастся еще раз вернуть ее в то же самое эмоциональное состояние.
Случилось так, что воспоминания Марины Владимировны вышли за пределы первоначального интереса, с которым я к ней обратился, и передо мной прошла — пускай отрывочно — вся ее жизнь, пожалуй, не менее интересная, чем годы с Хармсом, и потому, с согласия мемуаристки, я не счел возможным обрывать свою запись на гибели Хармса. Это уже были воспоминания не только о нем, но и о себе самой — в поле и вне поля его зрения.
Я слушал Марину Владимировну Дурново час за часом и понимал, что она, по существу, последняя свидетельница жизни Даниила Хармса.
Владимир Глоцер.
Посвящаю моему сыну.
Когда я вышла из чрева моей матери, доктор, который был при родах, — тогда рожали дома, — сказал только: «Боже, какой ужас!» Я была всех цветов: и голубая, и желтая, и красная… Бабушка мне всё это не раз вспоминала.
Я родилась в доме князей Голицыных, на Фонтанке. Моя бабушка, Елизавета Григорьевна — вернее сказать, я всегда называю ее моей бабушкой, но она была тетей моей матери, — принимала у нее роды.
Моя мать в те дни хотела во что бы то ни стало попасть на громадный бал, который каждый год устраивали в Зимнем дворце, и она была приглашена на него, потому что была племянницей моей бабушки. У матери была одна мечта: чтобы я скорей выскочила. Избавиться от меня. И ей посоветовали проглотить какую-то пилюлю. Уж не знаю, побежала ли она потом на бал, или бабушка ей скандал устроила, что это безобразие, — не хочу сочинять.
Моя девичья фамилия — Малич — сербского происхождения. Это фамилия моей бабушки. Она рожденная Малич, княгиня Голицына.
История моей семьи заслуживает того, чтобы я о ней рассказала, и мне придется начать с прадедушки.
В прошлом веке в той стране, где сейчас идет междуусобная война, жил молодой серб. Он был доктор. И он решил вырваться из привычного круга и поехать в Россию, в Петербург. В Петербурге его посватали за очень богатую девушку, они поженились, и он разбогател. И бросил свою врачебную практику, которая теперь ему была не нужна.
1
В «Новом мире» Владимир Глоцер сделал две большие публикации из наследия Даниила Хармса: «Я думал о том, как прекрасно всё первое!'' Письма к К. В. Пугачевой. Повесть, Старуха''. Стихотворения» (1988, No. 4) и «Боже, какая ужасная жизнь и какое ужасное у меня состояние''. Записные книжки. Письма. Дневники» (1992, No. 2) (Прим. ред.).