Страница 18 из 95
Ну вот, круг замкнулся — с Жуковского начали и опять встретились с Жуковским, — можно, конечно, еще называть посетителей мойеровской гостиной — стоит ли? Круг замкнулся, и круг определился: это не Далев николаевский кружок, где Ефим Зайцевский — высший парнасский судия, а Карл Кнорре — высший авторитет научный.
И что заметно: в Мойеровом круге Даль быстро свой. И не потому свой, что студента способного пригрели, а семейно свой. Вот Екатерина Афанасьевна и через двадцать лет пишет ему в столицу, важному чиновнику, на «ты»: «Мой доброй Далюшка», «милый друг», и поручения просит его исполнить самые семейные — «зайти в училище правоведения, приласкать сыновей их соседа и друга», и подписывается: «А я твой навсегда. Е. Протасова». Вот младшая Екатерина (Катенька), тоже годы спустя, пишет ему — и опять же «милый друг», и дружеское «ты», и благодарность тому, кто сделал веселым детство сироты: помнит, как катал ее по городу в кресле на колесиках и сказки сказывал.
Даль семейно свой: его матушку Мойеры скоро пригласят давать Катеньке уроки немецкого языка и пения — по Катенькиным того времени письмам видно, что и матушка не репетитор, а свой, семейный человек; с ней в доме Мойера появляется и меньшой «братик» Даля — Павел; и Лев (у Мойеров его зовут Леон) заезжает из своего полка[20]. Отгадка этого быстрого «вхождения» Даля в мойеровский дом, должно быть, в том, что ехал он в Дерпт не просто так, а с рекомендациями: за него могла замолвить слово Анна Петровна Зонтаг, родная племянница Екатерине Афанасьевне (дочь сестры ее), и знаменитый военачальник фельдмаршал Витгенштейн — он был знаком с семьей Даля (матушка, кажется, обращалась к нему за помощью, когда мичману Далю грозило разжалование в матросы), и скорее всего сама его матушка, которая в Дерпт прежде него перебралась (и, наверно, с рекомендациями той же Зонтаг, Витгенштейна того же).
Как бы там ни было, Даль в доме Мойера свой: и это не потому важно, что придает некоторое благополучие дерптскому житью Даля, но потому, что после корпусных наставников, им не любимых, после николаевских знакомых, им, быть может, и любимых, но не слишком высоко почитаемых, Даль нашел в доме Мойера людей, до которых тянуться хотелось, которых он беспрекословно почитал судьями: поэтов, ученых, друзей.
И даже знакомство со всеми этими детьми — сыновьями Карамзина или Витгенштейна — тоже не так смешно и не так бесполезно, как на первый взгляд кажется. Не потому, что «дети Карамзина», а потому, что дети Карамзина (и племянники Петра Андреевича Вяземского, между прочим), — от них ниточки, тропки в такой мир тянутся, о котором бывший «мичман-сочинитель», а ныне «отставной лейтенант-студент» и мечтать не смел.
Вообще круг Мойера, кроме того что сам по себе, вот этими нитями, тропками, связями дорог.
Это Пушкин — своему приятелю «Его благородию милостивому государю Алексею Николаевичу Вульфу. В город Дерпт». А вот — прямо Языкову:
Но есть еще и письмо «Его превосходительству милостивому государю… г-ну Моеру. В Дерпт», письмо, запечатанное перстнем-талисманом. Пушкин рассчитывал выбраться из михайловской ссылки, просил отпустить его в Дерпт к Мойеру для операции «аневризма»; Пушкину отказали, Мойер сам готов был прибыть в Псков, но поэт не об «аневризме» заботился — о свободе: он просит Мойера, «человека знаменитого и друга Жуковского», не хлопотать и не отвлекаться «от занятий и местопребывания».
От Пушкина — через Жуковского, Языкова, Мойера — тянулась в Дерпт торная тропа, Пушкин давно шел по дерптской дороге, шел и приносил к благосклонному порогу если не тяжелый посох, то стихи свои; о Пушкине у Мойеров, конечно же, говорили и творения его читали; сохранилось свидетельство Пирогова: «Я живо помню, как однажды Жуковский привез манускрипт Пушкина «Борис Годунов» и читал его Екатерине Афанасьевне».
В сказке, посвященной Катеньке Мойер, Даль, не называя имен, пишет о «баянах-соловьях», наиболее почитаемых (и читаемых) в доме Мойера: того, кто «беседует с веками прошлыми, завещает нам двенадцать толстых книг летописных, полных правды русской»; того, кто «песни чудные слагает о Светлане, о Вадиме и поет во стане русских воинов»; того, наконец, кто «Руслана и Людмилу воспевает и царя Бориса житие слагает»…
Таких дорог, тропок таких немало сходилось в Дерпт, в дом Мойера; мы одну только наметили — ту, о которой не сказать невозможно, — пушкинскую дорогу.
Дом Мойера, гостиная Мойера — тоже «Дерптский университет» Даля. Здесь приобрел он то просвещенное общество, которого ему не хватало, он неизменно искал такое общество и стремился к нему. Он приобрел это общество, но и оно приобрело Даля — в Дерпте способности ученого и литератора, хотя и не приспела пора им раскрыться полностью, однако уже совершенно явственно обнаружились.
Даль вспоминает о Дерпте общо: он как бы пронес через всю жизнь единое и цельное ощущение дерптских лет, «золотого века»; лишь свидетельства современников да случайно оброненные Далем слова помогают нам называть имена, восстанавливать частности.
«Всем товарищам нашим профессорского института», — читаем посвящение одной из Далевых сказок.
В российских университетах отобрали двадцать достойнейших выпускников — решено было подготовить из них молодых профессоров. Будущие профессора должны были некоторое время усовершенствоваться в Дерпте, после чего их ожидала поездка за границу. Так появился в Дерпте Николай Пирогов.
Кружок профессорских кандидатов («профессорский институт») тотчас оброс не очень многочисленными здесь русскими студентами.
Пирогов вспоминает: «Однажды, вскоре после нашего приезда в Дерпт, мы слышим у нашего окна с улицы какие-то странные, но незнакомые звуки: русская песнь на каком-то инструменте. Смотрим — стоит студент в вицмундире; всунул он голову чрез открытое окно в комнату, держит что-то во рту и играет: «Здравствуй, милая, хорошая моя», не обращая на нас, пришедших в комнату из любопытства, никакого внимания. Инструмент оказался органчик (губной), а виртуоз — В. И. Даль; он действительно играл отлично на органчике».
Рассказ довольно известный; мы не для того его привели, чтобы лишний раз напомнить о знакомстве Даля и Пирогова: подробности и в них существенное — вот что привлекает. Общительность Даля — узнал, что русские приехали, без церемоний голову в окошко; веселость — сама шутка, и органчик губной, и песенка бесшабашная; и навсегда запомнившийся Пирогову артистизм — вот это «не обращая на нас никакого внимания», на самом-то деле — будто не обращая, на самом-то деле и шутку затеял, и голову в окно, потому что обратил внимание и чтобы на него обратили, но вот так все изящно, артистически тонко, что проницательному умнице и скептику Пирогову показалось, будто не обращая.
В записках Пирогова про Даля немного, в бумагах Даля про Пирогова — почти ничего, но ощущение прочности их отношений удивительное. Оно подкрепляется несколькими сохранившимися письмами (шестидесятых годов) Пирогова к Далю, письмами, поражающими предельно откровенным изложением очень глубоких и серьезных мыслей, — такое возможно лишь в послании к близкому человеку, когда пишешь к нему, чтобы прояснить себе. Даль и Пирогов встречались после Дерпта, в 40-е годы, в Петербурге, — нередкие встречи продолжались в течение восьми лет. Видимо, духовная близость сложилась именно в Петербурге. Но истоки отношений Даля и Пирогова, конечно, в Дерпте; правда, рассказ о дерптской поре их отношений почти неизменно сопровождается каким-то обманчивым ощущением времени, «временным миражем», если можно так выразиться (Даль вместо «мираж» советовал говорить «марево» или «морока»). Все кажется, что в Дерпте Даль и Пирогов очень долго прожили бок о бок; между тем они были там одновременно всего семь месяцев: Пирогов приехал туда в конце августа 1828 года, Даль покинул город в последних числах марта 1829-го. Тем лучше — ощущение прочного совместного долгожития («морока временная») говорит о емкости отношений.
20
ПД, № 27355/CXCVI б. 7, 27375/CXCVI б. 8.