Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 19 из 110

— Габриэла нас оставила, — сказал он однажды жене поздно ночью, когда за окном шумел ливень и грохотала гроза. Помолчал и добавил: — Надо же было свершиться этому несчастью в такую и без того ненастную ночь!

Его супруга Зелия вспоминает о еще более драматичном потрясении, вызванном завершением работы над „Доной Флор“:

— Это было как кончина близкого друга, даже члена семьи… Флор жила с нами два года. И мы словно жили с ней, жили ее жизнью. Жоржи день за днем рассказывал нам о ней. О ее радостях и секретах, горестях и заботах, о каждом ее шаге. Флор стала в доме совсем своим человеком, близким и родным. И вдруг, представляете себе, она уходит, оставляет нас! Но дело не только в этом. Меня больше всего удручает, что эта женщина — наша подруга, член семьи, родной человек — неожиданно превращается вдруг в нечто как бы „обобществленное“. Словно наша жизнь становится достоянием всех.

Купив за несколько крузейро книгу Жоржи, тысячи людей словно входят в наш дом, в наши мысли, в нашу жизнь, — продолжает свой рассказ Зелия. — Потому что в каждой его книге живем и мы тоже. Мы уже были „старыми моряками“ и крестьянами, мы были арабами, неграми и белыми, красивыми или безобразными, честными или жуликами, героями или предателями, словом, мы были разными людьми, ибо в каждой книге Жоржи всегда найдется что-то взятое от нас и угадывающееся в ее персонажах и героях…

Возможно, эти полушутливые признания жены Жоржи Амаду гораздо более серьезны, чем может показаться на первый взгляд. Не то ли самое хотел сказать другой великий писатель другой страны и эпохи своей знаменитой фразой: „Эмма — это я?“

— Когда Жоржи работал над „Габриэлой“, я очень просила его, — вспоминает Зелия, — чтобы он обвенчал Жерузу с Мундиньо Фалкао. И знаете, что он мне ответил? „Нет уж, спасибо. Я и так по горло увяз в неприятностях с неудачным браком Габриэлы и Насиба, а ты мне хочешь подбросить еще один?“

Сам писатель откровенно признает, что термин „сочиняет“ ни в коем случае не может быть приложим к его творческому процессу. Он не сочиняет книги, не конструирует образы, не разрабатывает характеры, не планирует сюжеты и не задумывается над кульминациями и развязками. Он живет в своих героях и вместе с ними. И в каждом из них оставляет частицу самого себя и своих близких, как мы это увидели только что в признании его жены. Поэтому-то расставание с каждой книгой выливается для него самого и для его семьи чуть ли не в трагедию. Мы, читатели, чувствуем эту искренность, эту взволнованность, она подкупает нас, мы заражаемся ею. Нам в той же мере интересно следить за переживаниями Насиба или Дамиана, Жукундины или Кинкаса Берро Дагуа, как самому Жоржи Амаду было интересно писать их, следить за ними и изумляться их выходкам. Не те ли самые чувства привык испытывать Жорж Сименон, признавший однажды, что „как только герой романа родился, он обретает плоть и — тут я готов биться об заклад — начинает жить самостоятельной жизнью“?

Однажды друзья и коллеги, беседовавшие с Жоржи Амаду в редакции литературно-художественного еженедельника „Паскин“, спросили, кто, по его мнению, обладает более „коварным“ характером: дона Флора или Габриэла?

— Я не знаю, — ответил он. — Но вспоминаю, что Флор меня очень удивляла. Я уже собирался заканчивать роман, когда она вдруг переметнулась к первому мужу, который неожиданно вернулся. И я подумал: „Что же случится теперь?“ Ведь мне всегда казалось, что она — женщина глубоко порядочная. Исходя из этого предположения о порядочности и честности Флор, я представил себе, как она будет раскаиваться и терзаться, и решил, что именно таким должен быть финал романа, и даже рассказал о нем дочери моего брата Жамеса. Ей понравилось, она сказала, что это будет очень поэтичный финал.

Словом, я написал сцену, когда Флор отдается первому мужу, а затем, на следующий день, приступил к лирической, как и задумал, финальной сцене. Но тут вдруг у меня ничего не получилось: вместо того чтобы умереть от стыда и раскаяния, дона Флор вдруг решила остаться сразу с обоими мужьями. Она — представляете себе! — предпочла иметь сразу двоих, и все тут…



Когда я рассказываю, — улыбнулся не без смущения Жоржи Амаду, — это похоже на шутку, но это чистейшая правда: я никогда не могу сделать из моего героя то, что хочу. Он ведет себя так, как считает нужным.

…После этих, согласитесь, интереснейших и подкупающе откровенных признаний, приоткрывающих душу писателя, позволяющих ощутить психологический и эмоциональный драматизм работы над книгой, нас уже не удивляет, когда в ответ на вопрос корреспондента португальского еженедельника „Темпу“, не чувствовал ли он когда-нибудь влюбленности в своих героев или героинь, Жоржи Амаду говорит:

— Я всегда люблю героев своих книг. Но каждый мой роман интересует меня, только пока я работаю над ним, пока создаю его и в моем воображении, моими руками, из моего жизненного опыта, из моей плоти и крови рождаются мои герои. В тот момент, когда я сдаю книгу издателю, она умирает для меня, перестает быть моей, и ее герои тоже перестают быть моими. С этого времени они начинают принадлежать читателю. Они даже перестают быть такими, какими я их создал. Потому что читатель обязательно прибавляет к ним что-то свое. Заметьте, что я скупо описываю физический облик персонажа. Отмечу каждого лишь двумя-тремя самыми характерными чертами и оставляю остальное фантазии читателя.

Корреспондент „Темпу“ поинтересовался, не собирается ли Жоржи Амаду написать что-нибудь о Португалии, раз уж он приехал в эту страну и провел в ней целый месяц.

— Совершенно точно могу сказать, что не собираюсь этого делать. Я — романист. А роман пишется только о том, что ты пережил, а не о том, что ты видел, наблюдал, изучал в кабинете или в ходе поездки по какой-то стране. Я считаю, что невозможно написать роман, который отражал бы что-то, не пережитое тобой. Я не могу писать о Португалии по той же причине, по какой не могу писать о бразильских штатах Сан-Паулу или Рио-Гранде-ду-Сул. Я пишу о Баие, ибо это — земля, на которой я живу, моя жизнь — это то, что я пережил.

Баия, добрая земля Баня… Этот северо-восток Бразилии, родина Жоржи Амаду, стала для него и для его творчества тем же, чем были Прованс для Доде или Сезанна, а Миссисипи для Фолкнера или Льюиса Армстронга. (Я сознательно прибегаю к таким сложным ассоциациям литературы с музыкой и живописью: мне кажется, что романы Жоржи Амаду по своей выразительности, по сочности и богатству языка находятся где-то на стыке литературы, изобразительного искусства и музыки.) И, видимо, невозможно понять секреты успеха и тайны профессионального мастерства Жоржи Амаду, не узнав, что это такое — Баия, о которой с такой силой и нежностью рассказывает миру этот взволнованный и добрый человек. По-моему, его так же невозможно отделить от героев его книг, как неотделимы от Форсайтов Голсуорси, от Пьера Безухова или Платона Каратаева — Лев Толстой. Как стареющий, но не желающий сдаваться Хемингуэй неотделим в нашей памяти от немногословного и упорного старика Сантьяго и в то же время от велеречивого и склонного к патетике полковника Кантуэлла.

В посвященном Жоржи Амаду специальном выпуске бразильского литературно-публицистического альманаха „Жорнал де летрас“ (июль 1967 года) американский критик и переводчик Уильям Гроссман цитировал одного из своих коллег и соотечественников: „Трудность в анализе творчества Амаду заключается в том, что он в такой же мере идеолог, в какой литератор. Он видит целые классы, а не отдельных людей“.

С мыслью, выраженной в первой половине этой цитаты, в какой-то мере можно согласиться: сам Жоржи Амаду неоднократно и настойчиво повторял, что все его романы пронизаны „социалистическим духом“ и содержат острую критику капитализма. Но никак нельзя квалифицировать иначе, как безграмотную, вторую часть тезиса американца. Он грубо ошибается, полагая, что писатель склонен только к глобальному и „оптовому“ — исключительно в масштабах класса! — анализу социальных проблем. Американец просто слеп, если не понимает, что „сеньор Жоржи“ обладает способностью с поразительной силой и мастерством увидеть „целый класс“ в одном человеке, воплотить народ — в индивидуальном характере и передать настроение эпохи — в веселом или грустном голосе своего героя. В голосе, который задевает струны нашей души и нашего сердца и заставляет звучать их в ответ».