Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 46 из 76

Он потушил окурок, аккуратно положил в угол. Ну что ж, начнём? Натянул резиновые перчатки, вынул из пачки первую плитку, покрутил так-сяк — наплывов нет, и кромки чистые, хороший признак. Окунул плитку в ведро с водой, зацепил из ванночки густого тяжёлого раствора, размазал пальцами, подержал плитку на весу и — хоп! — к стене её, у самого пола. Взял вторую, окунул в воду — раз! Зацепил раствору, размазал — два! Приляпал над первой — три! Придавил, пристукнул костяшками пальцев — четыре! И пошла, пошла плитка за плиткой, полез вверх первый вертикальный ряд. На третьей вертикали возник опять, как и днём на стене, этот внутренний размеренный счёт: раз — два — три — четыре. Пошла глухая кладка…

Главное в жизни — уметь как следует делать какое-нибудь дело, быть мастером. Вот он, Сергей Метёлкин, как ему кажется, может показать класс вкладке кирпича и плитки. Неважно, кем он станет в будущем — прорабом, начальником повыше или пойдёт в науку, а каменщиком он останется на веки вечные, потому что это как раз такое дело, где воедино сливаются его знания, умение и чутьё. Тут он тоже в своём роде если не доктор, то кандидат, уж точно. Кладёт, можно сказать, по науке: первый ряд, как на парад, счёт "раз — два — три — четыре, из экономии дыхания и силы рук, настройка глаза перед началом работы. Наверняка ещё что-нибудь найдётся, если специально покопаться, пошевелить мозгами. Только зачем? Что, статью он будет писать? Или инструкцию для начинающих? Тут если нет желания, предрасположения к совершенствованию, если нет страсти сделать то, что делаешь, как можно лучше, — для себя как можно лучше! — если нет всего этого, то никакие инструкции, никакие наставники и учителя не помогут. Сколько ещё таких, которым лишь бы максимум выгнать, — работа для них не удовольствие, а только касса, где дважды в месяц можно заправиться наличными. А некоторым и максимума не надо — средним довольствуются во всём: и в заработке, и в интересах, и в правах.

У него же, у Сергея Метёлкина, работа в крови, потому что всю жизнь в работе. Работать для него, как пить-есть. Дня, наверное, не сыщется, чтобы не было в его жизни какой-нибудь работы. В деревне, бывало, зимами ставные сети плёл с отцом, кожи выделывали, поплавки точили из сосновой коры. Летом — рыбалка, не любительская, с удочками, в своё удовольствие, а в до кровавых мозолей, особенно, когда захватывал низовик на Кравотынском плёсе и приходилось выгребать по волне в спасительные бухточки до Кошелева острова. С пчёлами возни тоже хватало: то отсадка, то подкормка, откачка мёда. Сенокос — тоже не без него. Осенью ягоды пошли, грибы — мать не управляется, гонит в лес, заготавливать на зиму. Если бы не один он был у неё, тогда другое дело, а то никого больше, ни братьев, ни сестёр, вот мать и понужала его и в хвост и в гриву. Даже в праздники не удавалось поспать в своё удовольствие — чуть забрезжит, мать уже на ногах, уже кричит на всю избу: "Серёжка, вставай-ко, сыпок, а то пристанет лежебок". Отец мягкий, спокойный, а мать шебутная. Бывало, ночью подхватится и айда блины печь. Отец ворчит за занавеской, Карьер в сенях скребётся, повизгивает, дух блинный чует, думает, хозяин в лес собирается. А она выгонит горку блинов, поест, успокоится и снова спать. Он и в армию-то с охотой пошёл от такой домашней жизни. Хоть и сам, когда заведётся, такой же моторный, как и мать, а не любил, когда она прыть свою проявляла, — корёжило его от её характера.

А в армии — тоже: два года как с заведённым движком с утра до ночи, чётко, строго, "регламентировано", как любил повторять помкомвзвода лейтенант Зубарев, "Это вам не тьму какая-нибудь таракань, — говаривал он. — Это — Ленинград! Тут всё должно быть регламентировано". Регламентировано, расписано, рассчитано до последней минуты, заполнено службой, занятиями и работой, а всё же просочилась сквозь все строгости и распорядки нормальная человеческая жизнь — Надюха. Может, потому и получилось с ней так быстро и всерьёз, что была она простая, весёлая, открытая, своя в доску, как будто из родной деревни Турской.

А как познакомились? Он дневалил по казарме, а она как раз против их окон на лесах работала, фасад затирала. Денёк был жаркий, июль — окна настежь. Девчата перекрикиваются, смеются, поют. Солдат, известное дело, на девичий голосок — как пчела на цветок. Сергей, как засёк её, так уже и не отходил далеко от окна: покрутится возле входа, у тумбочки с телефоном, всё тихомирно, и — опять туда, поближе к ней. Но и правда, хороша была Надюха в новой, подогнанной по фигуре спецовке и брюках из синего полотна. На голове косынка, хвостики под подбородком, лицо смуглое, загорелое, как бы в овале, как у деревенской матрёшки. Губы сочные, пухлые; когда улыбается, рот — полумесяцем, концами кверху. Нос чуть вздёрнут, в щедрых веснушках, словно посыпанный слюдяной крошкой. Глаза голубые, мягкие, веки подведены синью, но не очень, чуть-чуть, отчего голубизна ещё яснее, ещё глубже. Работает, сама себе напевает: "Во поле берёзонька стояла". И улыбается сама себе. Его заметила, насторожилась, но разглядела — заблестели, залучились глаза, фыркнула, повернулась алой, нагретой солнцем щекой. Он стоит подбоченясь, на неё смотрит в сто глаз, и она на него поглядывает всё с большим и большим интересом.





А посмотреть ей тоже было на что. Он вообще аккуратный, а тут, по случаю дежурства, был как с иголочки: куртка, брюки отглажены, значки, пуговицы, бляха надраены зубным порошком до солнечного сияния, погончики на латунных планках как штампованные, ремень затянут — рёбра выпирают. На поясе штык в чехле. Пилотка лихо сдвинута на правую бровь, слева вихор.

Увидел, как она постреливает глазками, прыскает в ладошку, походил туда-сюда по казарме между койками, показал себя и вдруг махом выпрыгнул через окно на леса. Она так и ахнула: дескать, разве ж можно так пугать? Он глянул на стенку, будто проверяющий, и: "Ну что у вас? Какие трудности?" Она смеётся, головой покачивает, удивлена его прыткостью. "Как зовут? Василиса Прекрасная?" Опять смех. "Будем знакомы. Сергей". Думал, сробеет, не даст руку — нет, дала, смутилась, покраснела, но пожала крепко и назвалась: "Надя". И что поразило: какая-то ясность в ней, чистота, добрая, доверчивая душа. "Очень быстро работаешь, Надюша". — "Как так?" — не поняла, но смеётся. "Стенка фасадная, отделывать надо особенно, не спеша". — "Я так и стараюсь". — "Быстро стараешься". — "Ну, правильно, нас так и учили". — "Чем быстрее будешь стараться, тем быстрее кончишь и уйдёшь". — "Конечно, на другой этаж перейду". — "Ну вот, видишь, какая грустная история, ты перейдёшь, а я останусь…" Опять смеётся. Что бы ни сказал, ей всё смешно. "А слушай, Надюша, давай так: ты замазываешь, а я буду отковыривать. Дотянем до конца службы. Меньше года осталось". — "Ишь ты, хитренький какой! Вытурят за такую работу". — "Чудачка, кто тебя тронет — я же на посту!" — "Ах да, этого я не учла". Он взял её руку, склонился над ладонью. "Ну, девочка, чудеса! Руки у нас одинаковые!" — "Ой, правда?" — Бросила полутерку, голова к голове, принялись разглядывать ладони. Да, были у них кое-какие общие линии. "Всё, Надежда, шутки в сторону, тут нарисована наша судьба. Нам надо дружить, вместе ходить". — "Ты думаешь?" — "Железно!" — "Ой, как интересно!" — "Ты давай-ка не ойкай, а запомни: в это воскресенье, в одиннадцать ноль-ноль у Исаакиевского собора".

Она пришла, и не в одиннадцать ноль-ноль, а даже раньше. Где они бродили в тот день, о чём говорили, что делали, затерялось в памяти; запомнилось одно: как он налетел на патруль и подтянутый лейтенант, витринный красавчик, проверив по удостоверению право на значки, заставил из шести снять четыре чужих, надетых для красы, и сунул их себе в карман. "Раздел" в присутствии Надюхи. Думал, воспитывает солдата. Едва отошли от патруля, Надюха, огорчённая, расстроенная, взяла под руку, сказала: "Дурак этот лейтенант, такие красивые значки отобрал. А ты пожалуйся генералу. Есть у вас добрый генерал?"