Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 146 из 183



- Попробуй все-таки заснуть, Данила.

Тогда он закричал на нее, что вечно она не дает ему покоя, и будит среди ночи, и что это, в конце концов, невыносимо.

Он резко поднялся, надел штаны и ушел в свою мастерскую. Здесь стояла детская коляска, сданная ему в ремонт. Он хотел работать. У него были для этого силы, ему требовалось применить их, дать выход тому, что скопилось в голове. Взяться за коляску он не рискнул:

неизбежно потревожит соседей.

Он сидел, уже ни о чем не думая, и ему было жаль Евдокию. Она безответная. Она ничего ему не скажет, не возмутится, не упрекнет. Она просто ни за что не заснет, пока он не вернется. Он упрямо сидел и терзался из-за нее и не мог подняться с места.

Они прожили долгую жизнь и все, что надо было сказать друг другу, давно сказали, и теперь им не о чем разговаривать. Она знала его привычки, знала, что готовить ему на обед, и он не мог даже попросить горчицу или перец, потому что всегда все стояло на месте.

Они молча обедали, и он молча уходил под лестницу.

Никогда не думали они, что могут остаться на чужбине. Это была дикая и нелепая мысль, поэтому и не могла она появиться у них. Они твердо знали: как только кончится война, тут же уедут. Только бы дотянуть до конца войны. Вот тогда он и услышал где-то эти слова, накрепко засевшие в голове: "Мне б только речку переплыть..." Только бы дотянуть.

А когда война кончилась, пошла эта умно организованная подлая ложь: всех, кто был в плену или по другим причинам оказавшихся здесь, расстреливают на границе. Люди стали задерживаться с отъездом. Они тоже решили пока остаться, пусть пройдет немного времени, пусть успокоится обстановка.

И опять ждали какого-то рубежа, каких-то новостей, потому что не может же быть, чтобы все осталось так, как есть. Должно же что-то произойти, после чего_ они смогут спокойно поехать домой. Они ждали этого мифического часа, глубоко веря в него, а годы шли. Постепенно вера угасала, все меньше оставалось надежд на чудо, надо было действовать самостоятельно. Как действовать, они не знали. Многие уже уехали, а они все ждали.

...Данила долго сидел среди ночи под лестницей, тупо уставившись на коляску, пока в хаосе туманных мыслей не проплыла одна, за которую он ухватился, отгоняя все остальные, боясь, чтобы не вылетела она вот так же внезапно, как и появилась. И когда мысль эта окрепла в нем и превратилась в твердое решение, он медленно поднялся, медленно пошел в комнату, зажег свет и торжествующе сказал:

- Ты не спишь, Дуся?

- Это ты мне говоришь, Данила? - испуганно подняла она голову. Она давно забыла это имя. Веселый Даня называл ее так только до войны. Она уже не помнит, когда это было. Счет времени у нее начался с той минуты, когда стало ясно, что эвакуироваться не успеют, и он сказал: "Плохи наши дела, Евдокия". Так назвал он ее тогда впервые. Но это показалось естественным, такая была обстановка.

Уже много лет он никак не называл ее. Нет необходимости. Если обращается к ней, то просто: "Сходила бы в магазин наждачной бумаги купить". Или: "Посмотри, не оставил ли я на столе очки?" В тех редчайших случаях, когда называл ее по имени, то только Евдокией.

И вдруг - Дуся. Она испугалась больше, чем два часа назад, когда он так неожиданно и несправедливо нанес ей оскорбление. Быстро привстала и потянулась за платьем.

- Нет-нет, ты лежи, послушай, что я скажу.

Он сел возле нее на постели. Она подвинулась, и он, наклонившись, заговорил шепотом:

- Мы уедем отсюда, Дуся. Что нам здесь делать?

Это уже решено твердо. Напишу Клаве, все-таки жена моего родного брата. Ну, когда-то не ответила, может, и не дошло письмо, а сейчас ответит. Поедем к ней, все разузнаем, а потом вернемся за вещами. Или продадим к черту. Там купим новое. Пойду на свой завод, не может быть, чтобы знакомых не осталось. А может, списки сохранились, я ведь стахановцем был, помнишь? Может, и приказ уцелел - как передовика производства меня тогда в помощники мастера выдвинули, помнишь?



Голова у Евдокии затуманилась. Надо бы ответить Даниле, что-нибудь сказать, но она боялась сказать невпопад, боялась прикоснуться к этой картине, возрожденной им, потому что за его словами увидела всю их прошлую жизнь в целом, и по частям, и по кусочкам, вроде того дня, когда пришли вместе с Данилой заводские друзья, чтобы отметить его выдвижение.

Именно в тот день принес он столь странный и неожиданный подарок. Это была шелковая ночная рубашка голубого цвета, с кружевами, которая и не очень-то ей была нужна, и размер не подходил, и она никак не могла сообразить, почему вдруг он это купил.

Данила стеснялся своего подарка и избегал ее взгляда. А она все спрашивала, и он рассердился и сказал, пусть не пристает, если не понимает, что в доме праздник.

Уже и до этого она стала догадываться, но еще не верилось и хотелось, чтобы он вслух сказал словами, что это подарок ей, Дусе, в честь его выдвижения, ибо и она причастна к его труду, и он знает это, благодарит и ценит ее. И хотя его отвлекали друзья и ничего больше он не сказал, она теперь уже твердо знала, почему он это принес, и убежала в другую комнату, прижала рубашку к лицу, чтобы никто не увидел слез.

Она все вспомнила. Ей хотелось, чтобы Данила говорил еще, а он неожиданно умолк. Тогда она сама сказала:

- А помнишь, как ты на общем заводском собрании выступал? Человек пятьсот, наверное, слушали. И все поздравляли. Конечно, тебя помнят... ей хотелось добавить - Даня. Тебя помнят, Даня, - но она разучилась говорить это слово, оно прозвучало бы, как чужое, и не хватило смелости произнести его...

Рано утром Данила сел за письмо Клаве. Коляска, сданная в срочный ремонт, подождет. Он сейчас занят.

Да и вообще мастерская у него еще закрыта. А то привыкли ночь-полночь, когда хотят, тогда и ходят. Подумаешь, французы! Плевать на них! Пусть лучше вспомнят, как гнала их русская армия. Хватит, поунижались! Он занят важным делом, и пусть не беспокоят.

А не нравится, пусть отправляются к своему Планшоне...

Вскоре пришла настоящая большая радость:

почтальон принес письмо из Москвы. Сын Клавы, их родной племянник Дима, о существовании которого они не знали, сообщал, что их письмо пришло как раз, когда он приезжал в Луганск навестить мать, а сам он работает и учится в Москве, и, если они хотят приехать, пусть приезжают. И мать просила написать, что будет рада их приезду.

Разрешение дали неожиданно быстро. Разрешение ехать на родину, о чем сказали ему в советском консульстве на бульваре Мальзерб в Париже, и это само по себе было ошеломляющей радостью.

Им хотелось повезти Диме хорошие подарки, может быть костюм, им не жалко для этого денег. Беда только, размеров не знают. Ну, ничего, дорогие подарки привезут во вторую поездку, а пока купили кое-что оригинальное, чего в России, конечно, нет.

...Уже была ночь, уже ушла спать Евдокия Ильинична, а чуть захмелевший Данила неторопливо вел рассказ о трагедии своей жизни.

Я слушал Данилу и невольно вспоминал Николая Лаврова. Это инженер-конструктор, с которым я познакомился в Версале. Потом мы несколько раз встречались. Особенно запомнилась мне одна встреча на озере, куда мы отправились в воскресенье. Он принес обещанную книгу Д. Мейснера "Миражи и действительность".

- Вот, - сказал он, - прочтите. Ее автор - известный в прошлом политический деятель, чуть ли не правая рука Милюкова. Я жил так же, как описана здесь жизнь большинства эмигрантов. Как и у них, из десятилетия в десятилетие, из года в год распадалась, крошилась, выветривалась моя идеология, идеология человека, не принявшего революции. Но чтобы судить о моей жизни, надо иметь в виду одно отнюдь не маловажное обстоятельство. Я инженер-конструктор высокой квалификации. Такого положения добились не многие эмигранты.

Между Лавровым и Данилой - пропасть. Но в одном вопросе они абсолютно едины.