Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 145 из 183



После Берлина, когда наш вагон опустел, Данила пригласил меня в купе.

- Вот, - показал он на фигурную бутылку. - Для проводов сохранил, думал, Дмитрий, племянник мой, подойдет. А он вот... - и Данила развел руками. - Может, не побрезгуете...

Не много рассказал о себе Данила и за стаканом вина. Был он когда-то помощником мастера подсобного цеха Луганского трубного завода и вел практику слесарного дела в заводском училище. А потом война забросила на чужбину. Долго скитались по странам, пока не осели под Парижем, основав собственное дело.

Так и живут.

Поезд приближался к Кельну, где мне предстояло сходить, и я начал прощаться.

Данила сказал:

- Будете в наших краях, заходите. Это всего двадцать километров от Парижа.

Может, просто из вежливости приглашал, может, не думал, что даже, попади я во Францию, стану искать их в каком-то маленьком поселке, но слова его показались искренними. И старушка - звали ее Евдокия Ильинична подтвердила:

- Приезжайте, приезжайте...

В Кельне поезд стоит несколько минут. Когда я вышел на перрон, заметил, что оба они, прижись к окну, грустно смотрят в мою сторону. Было неловко просто уйти, и я подошел поближе. Улыбаясь, они приветственно подняли руки. Когда поезд тронулся, старик исчез, но тут же появился в дверях тамбура. Глядя через плечо проводника, он махал мне рукой.

Было обидно, что так и не узнал судьбу людей, для которых лес "и там не наш, и это не наш", которым бы "только речку переплыть", чтобы начать иную жизнь.

Вскоре, однако, мне довелось побывать в Париже, и я решил навестить их: дело в том, что Данила мой земляк. Они обрадовались. Данила обхватил меня своими большими руками и не выпускал, то тиская, то прихлопывая по плечу, а Евдокия Ильинична топталась вокруг нас, без конца повторяя:

- Бог ты мой, бог ты мой...

Квартира у них отдельная. Кухня метров семи и комната чуть поменьше, но в ней вполне уместилась широкая кровать. Данила показал и источник своих доходов - собственное дело. Оно помещается в том же двухэтажном доме, где они живут, - под лестницей, рядом с входом в их квартиру. Это - слесарное производство. Если испортится у кого замок, несут к нему.

Надо ключ сделать или ручку у чемодана укрепить, тоже к нему идут. Расценок на свои работы Данила не устанавливает - дают, кто сколько может.

Зарабатывает он хорошо. Если бы не квартира, на которую уходит почти половина доходов, мог бы уже прилично накопить. Но все равно хватает на то, чтобы оплатить эту квартиру, страховку, налоги за производство и все другие виды налогов, и остается еще на жизнь. Правда, на питание уходит мало, да много ли надо двум старикам.

За аренду производственного помещения домовладелец ничего с них не берет. Вместо этого Данила выполняет кое-что по мелочам для дома. Следит, чтобы в квартирах исправно работали приборы отопления и водопроводная сеть. Ремонтирует краны, если они портятся, прочищает трубы, когда засорятся, выполняет другую работу.

Данила добросовестно нес свои обязанности, и хозяин это видел. Видел, что прогадал. Так он и сказал Даниле: работа по дому в среднем не отнимает и двухтрех часов в день и не возмещает стоимости выгодного места под лестницей. Но Данила человек хороший, и можно пойти ему навстречу. Просто пусть Евдокия, которой все равно нечего делать, один раз в день подметает и всего раз в неделю моет коридоры и лестницу, да время от времени убирает во дворе. Жильцы аккуратные, мусора немного, какая уж там уборка.



Домовладелец, конечно, прав. То, что дверь в их квартиру рядом с лестницей, очень удобно. Если случится заказчик во время завтрака, обеда или ужина, можно оставить еду, поесть всегда успеется, зато люди знают: к Даниле можно идти в любое время. Не будь этого преимущества, вряд ли имел бы он клиентуру, потому что охотнее идут к толстяку Планшоне, у которого есть и токарный, и сверлильный станки.

Данила не любит Планшоне, хотя тот ничего плохого ему не сделал. Напротив, завидев Данилу где-нибудь на улице в воскресный день, всегда первым любезно поздоровается и пригласит в гости. "Заходи на стаканчик вина, Данила, - весело подмигивая, скажет он. - Заходи, не стесняйся, я угощу. Сегодня большой и выгодный заказ получил", - и обязательно рассмеется.

И что тут смешного, непонятно. Просто дурачок какой-то. И врет он, дела у него идут плохо.

Данила не любит Планшоне и его глупый смех. Даниле хочется вот так же непринужденно ответить толстяку и в пику ему тоже рассмеяться. Сказать, что у него и самого дела идут хорошо, и сам он приглашает на стаканчик вина. Он каждый раз думает вот так сказать и еще громче, чем толстяк, рассмеяться, но ничего из этого не получается. Он лишь буркнет что-то в ответ и заспешит, чтобы не послать ко всем чертям пузатого, потому что повода для этого нет, а вежливые, но колкие слова не приходят в голову.

Двадцать лет сидит он под деревянной лестницей.

Он привык к электрическому свету в дневное время, его не раздражают скрипучие шаги над головой. Он слушает их и разговаривает сам с собой: "Ишь, как рано прискакал Поль, должно быть, с уроков сбежал...

А старик Морме опять клюкнул. Сейчас ему достанется... Э-э, да никак Шарлотта нового гостя ведет. Этих шагов ни разу здесь не было. Вон как тяжело ступает, не молод уже, а тоже вот..."

Данила привык к этой жизни и не ропщет. Он ни к кому не ходит Б гости, и никто не посещает его. Есть в поселке еще несколько эмигрантов, по они не встречаются, ненавидят друг друга, может быть, потому, что идет между ними глухая, скрытая борьба за место в жизни в этом чуждом для них мире, где все они словно из одной партии уцененных товаров. И паспорта у них уцененные. Это только "вид на жительство", который не дает и тех прав, что имеет любой бродяга французского происхождения. И на вопрос о подданстве, гражданстве они отвечают "без подданства, без гражданства". Они не граждане.

Когда дом затихает и запирается парадная дверь, ведущая к лестнице, Данила складывает инструмент, снимает фартук и идет домой. Наступают самые мучительные минуты. Именно в эти минуты одолевает его непостижимо щемящее чувство. Собственно, чувство это никогда не покидает его, но днем оно ослабевает, затушевывается. Оно остается и живет в нем, будто затянутое пленкой. А вот к ночи душа начинает болеть, как оголенная рана.

Он гнал от себя видение белой хатки на Донце, где родился и вырос, откуда ушел на трубный завод. Он видел ее по ночам в парижском предместье с удивительной ясностью, вплоть до трещин на стенах их глиняного коровника.

Он лежал с открытыми глазами в абсолютной темноте, а перед ним стояла его конторка в цеху, и весь цех, и ребята, которых он учил слесарному делу. Это были не воспоминания, не застывшие видения, не пейзажи или фотографии. Это была жизнь.

А в центре ее постоянно находился он сам. То мирно разговаривал, то спорил, то смеялся, и он помнил, о чем разговаривал, по какому поводу спорил, чему смеялся.

Это было сладостно и до стона мучительно. Если засыпал в середине разговора, он продолжал беседу во сне именно с того места, на котором она была прервана. И когда открывал глаза, заканчивал разговор с той полуфразы, на которой проснулся. Поэтому он не знал, когда заснул, когда проснулся и спал ли вообще. Скорее всего то забывался, то схватывался, но не улавливал границ между забытьем и бодрствованием.

Данила ненавидел ночь и ту минуту, когда Евдокия шла готовить постель. Он ненавидел и самое постель, где провел столько бессонньтх ночей.

Однажды он лежал, стараясь не шевелиться, и, щадя жену, делал вид, будто спит. Пусть хоть она отдохнет. Ей тяжелее. Она испытывает то же, что и он, и еще дополнительно его капризы, его плохое настроение, которое он вымещает на ней, потому что больше не на ком.

Когда стало ясно, что удалось обмануть Евдокию и уже можно было не подавлять вздоха, рвавшегося из груди, он услышал ее тихий голос: