Страница 13 из 34
«Ого!»
«Что за «ого»? Прошу вас взять назад это «ого». Я не могу допустить никаких «ого». Если вы позволите себе во второй раз делать подобные восклицания, я лишу вас слова. Все эти вопросы существенно необходимы ввиду особых обстоятельств, которые выяснятся из прений. Вам угодно говорить?»
«Это я воскликнул «ого», но не с тем, чтоб оскорбить вас…»
«Как он меняет интонацию и входит в другой образ, можно сказать, совсем противоположный тому, который только что разыгрывал, — удивлялся Шаляпин. — Поразительно, с какой легкостью его глаза становятся то жесткими, самодовольными, то виновато-испуганными, то бесхитростно-правдивыми, когда начинает говорить о крахе скопинского банка, повлекшего за собой ограбление «вдов и сирот»… Как непередаваемо подвижно его лицо, как выразительны его губы, то надменно оттопыренные, от которых веет холодом, то простовато улыбающиеся, не без хитрецы, то жесткие до презрительности… А его жест с растопыренными пальцами…» Шаляпин попытался сделать так же, как Горбунов. «Нет, другая совсем рука у него, более мясистая, что ли… Его рука более соответствует тому, что он хотел сказать тем жестом…
А голос ведь у него слабый, небогатый сам-то по себе, а поди ж ты, сколько оттенков извлекает из него. То переходит на шепот, то на скороговорку, то всхлипывает, а то просто промолчит, где нужно… Жест… Пауза… Интонация… И сразу сколько в одном рассказе живых лиц, разных по своему характеру, социальному положению, ярких, различных по темпераменту, настроению, но таких живых, настоящих… Вот у кого бы поучиться перевоплощению…»
— «Господа, где мы и что мы? — уже более солидным и уверенным голосом продолжал свой рассказ Иван Федорович. — Нас пригласили в общее собрание и хотят выворотить наши карманы. Нам предлагают увеличить директорам содержание. За что? Нам предлагают прикрыть хищение кассира. Почему? Нас просят предать забвению какой-то мерзкий поступок члена правления. Просят отереть пенсией слезы супруги лишенного прав состояния хищника…»
Тертий Иванович хорошо знал этот рассказ, не раз уже слышанный из уст Ивана Федоровича и всегда доставлявший ему большое волнение. Сколько ему приходилось и приходится сталкиваться в повседневной жизни с такими вот мерзавцами, которые спокойно могут разорить вкладчиков во имя собственной выгоды… На этот раз не удалось председателю обвести вокруг пальца вкладчиков, а ведь удавалось. «Ах, Ваня, Ваня, как ты сдал за последнее время… А какой неподражаемый живописец быта и нравов всех слоев русского народа, и как редки свойства твоей души… Я единственный свидетель пройденного тобой пути, двое всего нас осталось из молодого «Москвитянина», того литературного кружка, в котором мы получили свое художественное воспитание…»
Тертий Иванович очнулся от своих размышлений, когда раздался гром аплодисментов. Все задвигались, разом заговорили, кто восхищенный необыкновенно жизненной игрой артиста, кто достоверностью рассказанного, кто желанием хоть как-то поучаствовать в собрании…
Шаляпин подошел к Ивану Федоровичу, но ничего не успел сказать… Тертий Иванович опередил его, взял Шаляпина под руку, ласково представил Горбунову как молодого артиста.
Горбунов внимательно посмотрел на долговязого парня, такого простоватого с виду, но глаза углядели в нем темперамент настоящего бойца.
— В деле искусства, как говаривал один настоящий художник, надо дать себе настояться… Художник-актер то же, что бутыль с наливкой: вино есть, ягоды есть — нужно только уметь разливать вовремя… А это не все умеют… Вам сколько годочков-то? Двадцать?
— Двадцать два.
— Чувствую, в вас искорка есть, я это по глазам вижу. Знаешь ли, где скрывается талант у актера?
— Я певец, значит, в голосе…
— Понятно, без голоса петь не станешь… Вот кто умел петь русские песни. — И Горбунов обнял своего давнего друга-министра. — За душу хватала русская песня в его неподражаемом исполнении… Ах, как мы все были молоды и полны сил… Гостеприимные двери Аполлона Григорьева радушно отворялись каждое воскресенье… Молодая редакция «Москвитянина» бывала вся налицо: Островский, Тертий Филиппов, вот он и сейчас налицо, покойный Эдельсон, литературный критик Алмазов, очень остроумно полемизировавший в то время в «Москвитянине» с «Современником» под псевдонимом Эраста Благонравова. Шли разговоры и споры о предметах важных, прочитывались авторами новые их произведения. Помню, как бывал у нас проездом из Костромы в Петербург Писемский, с большим интересом мы слушали план задуманного им романа «Тысяча душ», ходуном ходила гитара в руках Стаховича, когда он исполнял вместе с Тертием русские песни… А как читал рассказы Пров Садовский… В зале стоял сплошной смех. Римом веяло от итальянских песенок Рамазанова, помнишь, Тертий Иванович, этого скульптора-академика, профессора Московского училища живописи, ваяния и зодчества?
— Ну как же… Хоть много уж воды утекло… Почитай, тридцать лет, как он умер, а в памяти как живой.
— Так знаете ли, где скрывается талант у актера? — неожиданно снова обратился Горбунов к Шаляпину.
— В голосе, — неуверенно повторил Шаляпин.
— В глазах! Посмотрел бы когда-нибудь в глаза Садовскому!.. А у Мочалова какие были глаза… Это был гений!
— А говорят, Каратыгин выше его был.
— Ростом выше Каратыгин! Конечно, талантливее всех нас, грешных, но до Мочалова ему гораздо дальше, чем нам до него. Какие были глаза-то у Мочалова!.. А это значит, милый друг, у него душа была необыкновенная, из души его выходили и злодеи великие, и гении добра… Каждому герою, сыгранному этим великим артистом, верили, каждому жесту, каждому слову… Царствие ему небесное…
Горбунов перекрестился, одновременно с ним перекрестился и Тертий Иванович Филиппов.
— Ну, Бог тебя благословит, милый юноша. Может, посчастливится, будешь знаменитым актером, меня уж, разумеется, не будет, так ты меня вспомни. Да, путь наш тернист, милый человек, и много на нем погибло хороших людей. Мельпомена-то бывает бессердечна: выведет тебя на сцену в плаще Гамлета, а сведет с нее четвертым казаком в «Скопине-Шуйском». Старайся! Не свернись! Вышел на сцену — забудь весь мир. Ты служишь великому искусству! Если ты понимаешь, что я говорю, то продерешься через эту чупыгу…
Горбунов заметил, с каким восхищением смотрит на него Шаляпин, добавил:
— Нас, батюшка, почаще расспрашивайте о былом, все расскажем, ничего не утаим.
— Как вам удается добиваться такой правдивости, никак не соображу…
— А тут нечего и соображать. Все дело в том, что нам редко удавалось выступать в хороших условиях, вот и закалились старые гвардейцы сцены… Вы, конечно, знаете такого певца — Ивана Мельникова?
— Ну кто ж его не знает, бесподобный певец… Красивый голос!
— Так вот как-то, уж много лет тому назад, отправились мы с ним на гастроли… То есть я вам доложу! Так намаяться, как мы с Мельниковым намаялись, не дай Бог никому! В Воронеже мы выступали, когда в зале было четыре градуса… Выходя на сцену, я физически находился в том положении, в каком каждогодно на Масленице пребывают балконные комики. В Казани в мае Господь Бог послал снежку с северным ветерком и чуть-чуть не заставил отказаться от концерта. Ну, провели еле-еле… Махнули в Саратов, думая там укрепиться. Погода благоприятствовала, было жарко, даже душно… Все вроде бы хорошо, вышла афиша, народ тронулся за билетами… Но нужно вам сказать, что концерт наш давался в летнем помещении дворянского собрания, недалеко от Волги… Начала собираться публика, начали собираться и тучи. «Я помню чудное мгновенье…» — начал нежно Мельников, а на Волге заорал американский пароход… «Передо мной явилась ты…» — а под окошком завизжала собака… Ну, кое-как Мельников пропел свои арии и романсы, вступил я… Начал рассказывать про своего приказчика Ивана Федорова, а тут грянул ливень, загудели пароходы, забегали по террасе гуляющие. Так вся наша обедня и закончилась… А приехали в Тамбов, там вовсю идет ярмарка, говорят только о лошадях. Таким нужен только цирк…