Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 90 из 97

– Ласенера?

Имя поразило его. Недавно он поместил в своем журнале в серии уголовных дел Франции большую статью о знаменитом убийце.

– Вы видели Ласенера?

– Так же, как вижу вас или мадам. Красивый парень! Благородная осанка, свежее лицо, маленькие усики, подстриженные по последней моде. Красавчик! Когда повозка подъехала почти к самым моим дверям и он сошел с подножки, все женщины так и ахнули. Вот так молодчик!

– Ну как же он себя держал перед казнью?

– А спокойно. Совершенно, знаете, невозмутимо. Первым обезглавили его сообщника Авриля. Наблюдал весьма внимательно. Словно бы даже удивился, как мгновенно отскочила голова. Но самому-то пришлось повозиться. После первого удара что-то в машине испортилось. И вот спускают нож уже весь окровавленный, а он еле падает, вяло царапает затылок, а пользы никакой. Несколько раз пришлось повторять, и все безрезультатно. Целую минутку лишнюю прожил Ласенер. Наконец оттяпали. Преинтереснейшее вышло зрелище…

– А за что казнили Ласенера? – спросила Полина.

Достоевский встрепенулся.

– Это и я могу рассказать вам. Вы не помните статью о нем во «Времени»? Это был самый чудовищный и самый опасный тип убийцы. Представьте себе красивого юношу, талантливого и нищего, которому предстоит изучать право. Аппетиты и соблазны огромные: нужен сразу весь капитал, а тут приходится усидчивым трудом и строгой бережью создавать себе копейку. Общество, как всегда, равнодушно. И вот молодая душа ожесточается и отвечает ему презрением и ненавистью. Ласенер решает стать обличительным поэтом, сатирическим писателем, гневным публицистом. Он выпускает сборник негодующих стихов и пишет статьи о современной тюрьме – ряд пощечин правительству и столько же оправданий погибающим преступникам. Слава не приходит, жажда золота и наслаждений растет. Чем жить? Пять франков за статью. Высший месячный заработок двадцать франков. Так нужно же преступить через законы! Воровство и подлоги обходятся очень дорого, нечего белоручничать, пойдем путем крови. Грабежи, убийства терпугом, зверские преступления становятся практикой литератора. «Вид трупа, агонии не производит на меня никакого впечатления, – говорил он на суде, – убить человека для меня то же, что выпить стакан вина…» Прокурор и судьи были ошеломлены этой дерзостью. «Я избрал систему поголовного убийства как средство самосохранения и упрочения собственного существования». – «Но вы убивали с равнодушием коммерсанта, заключающего сделку, чтоб ценою крови устраивать оргии». – «Конечно. Я не жесток, но средства должны соответствовать цели. Сделавшись убийцей по системе, я должен был отречься от всякой чувствительности». Он произнес блестящую заключительную речь, отнюдь не в оправдание свое и даже не прося помилования – но как бы в обоснование своей теории. Он до конца считал себя писателем и философом: «Господин Гюго написал прекрасную книгу «Последний день приговоренного к смерти». Но если б дали мне сроку, я перещеголял бы его».

– Но как удалось ему совершить столько преступлений и остаться безнаказанным?

– Изумительное хладнокровие и редкое присутствие духа. Вот вам пример. Он убил и ограбил какого-то старика, некоего Шардона, на его квартире. Только что он отворил входную дверь, чтоб скрыться, как двое неизвестных спросили Шардона. Ласенер спокойно отвечал, что тут его нет, и в то же время держался за дверь, которая не запиралась из-за сбившегося на пороге половика. Последовали расспросы – куда пошел, когда вернется, словом, разговор длился несколько минут. Если б посетители заглянули в эту растворенную дверь, они бы увидели труп Шардона. Вы представляете себе, с каким самообладанием нужно вести беседу в такую минуту и в таких условиях?

– А знаешь, тебя невольно, вопреки твоему желанию, увлекает этот образ…

– Не думаю… Нет, конечно. Но, с одной стороны, он, пожалуй, любопытен для романиста. Ласенер выработал философию убийства, в своих статьях он оправдал и возвеличил преступника, он не просто грабил, он разрешал кровь по соображениям какой-то особой, пусть чудовищной морали. Право поэта, призвание писателя, литературную гениальность он превращал в аргумент своих кровопролитий. Это неслыханно, это напоминает вызов Клеопатры, это головокружительно страшно, но в это стоит всмотреться и вдуматься… Кровь по совести, – подумай только, куда это может завести!

Они расплатились с трактирщиком «Вдовы Капет» и снова вышли на уродливую площадь, обильно политую кровью жертв короля-буржуа.

По Италии

Я не видел ни Венеции, ни Золотого Рога, но ведь наверно там давно уже умерла жизнь, хоть камни все еще говорят, все еще вопиют доселе.

Путешествие вдвоем вдоль извилистых побережий южных морей. Мраморные дворцы и тесные улицы Генуи, недвижная гладь лагуны Ливорно, белоснежный амфитеатр Неаполя под курящимся конусом Везувия. А по пути каменные чудеса древности – Капитолий и Форум Романум. И всюду, несмотря на полуденную красочность пейзажей и легендарную насыщенность городов, тихий и напряженный поединок, глухая и жестокая борьба, упорное взаимное мучительство до острой ненависти и подчас почти до исступления. Вспоминая эти беседы, он записал впоследствии: «Бывали минуты (а именно каждый раз при конце наших разговоров), что я отдал бы полжизни, чтобы задушить ее».

В Турине, в густых аллеях Джардино-Публико, она почти оскорбила его своим вызывающим равнодушием к его наболевшей жалобе. Он весь содрогнулся, как от удара.





– Как ты высокомерна, Полина. Ты не допускаешь равенства в наших отношениях…

– Слишком уж я покланялась тебе когда-то. Это было тоже неравенство, однако ты очень легко переносил его.

– Ты мстишь мне за то, что прежде любила?

– Ведь ты сам говорил, что любовь – это право на мученье, дарованное нами другому существу. Ну, и люби и терпи, если любишь… Ведь сам в жизни немало истерзал душ. Всегда любил лакомиться чужими слезами.

В Ливорно перед мраморной статуей воителя с четырьмя бронзовыми рабами по углам он с горечью вспомнил свой приезд в Париж и всю историю с Сальвадором.

– Разве можно диктовать чувству? – небрежно уронила она. – Разве не высший закон – влечение сердца, влюбленность и страсть?

– Но есть ведь и обязательства, моральный долг, совесть, наконец необходимость считаться с чужой душою. Ведь я стремился к тебе, полный веры в тебя, и вдруг это – «ты немножко опоздал»… Что? Как? Возникла новая интрижка. Этого достаточно. Можешь вешаться на первом крюке…

– А по-твоему, я должна была отказаться от счастья во имя твоих дорожных удобств или, там, надежд? Так вот что я тебе скажу: ты, может быть, и великий писатель и необыкновенно изобразил всех этих угнетенных и нищих, но только ты отчаянный мещанин. Да, именно не простолюдин, а мещанин, мещанин! И опрятность-то у тебя мещанская, и вся эта чистота и аккуратность, и модный твой костюм при этой безобразной обуви, и эта подозрительность, и эта обидчивость, и эта сварливость. Ничего аристократического, ничего смелого, доверчивого, широкого, приветливого. Так и видно, что твой дедушка сукном торговал. Все в тебе купеческое, аршинное. Я даже думаю, что ты не велик как писатель. Гении – совсем иные. Взгляни на Герцена, Тургенева – небось бы хотел на них походить? Только не удастся… Мелок ты в своем безмерном самолюбии…

Эта неожиданная характеристика показалась ему самому ужасающе меткой. Он попробовал робко отвести удар.

– Ты всегда в крайностях, Полина: людей ты считаешь или бесконечно сияющими, или тотчас же подлецами и пошляками.

– Нет, тебя не считала ни тем, ни другим.

– Однако там, в Петербурге, в зале Руадзе, я казался тебе героем… А разве твой Сальвадор не был уже для тебя и богом и подлецом?

– Нет, нет, он всегда был для меня горд и прекрасен.

– Даже когда ты хотела убить его?

– Даже и тогда…

Он был так поглощен борьбой с Полиной, что даже Рим был воспринят им сквозь непрекращающиеся схватки этой напряженной внутренней битвы. Город лишь по временам захватывал его своими историческими обломками. Он особенно ощущал здесь то, что всегда ценил в памятниках древности – живое ощущение минувшего героизма, дыхание горячих жизней и страстных подвигов. Его прогулки по холмам сопровождались звоном любимых строк: