Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 89 из 97

Мимо досок, повозок, руин, обломанных балок, развороченных зданий, нагроможденных камней и сваленного леса они сошли вниз, к решетке старинного сада, и продолжали путь по аллеям Люксембургского парка. Широкими каменными террасами с балюстрадами и урнами под мраморным взглядом французских королей они прошли мимо старинного дворца Марии Медичи, словно хранящего в своих очертаниях легкую память о флорентийских палаццо. Весь парк вокруг напоминал тосканские сады.

– В эпоху террора здесь была тюрьма. Продавщица фруктов у выхода на улицу Мадам прекрасно помнит высокую изгородь из сомкнутых досок вокруг всего замка и надписи на деревьях: «Граждане, следуйте своим путем, не поднимая глаз на окна этого дома заключения…»

Опытным взглядом петропавловского узника и омского каторжника он окинул дом Марии Медичи.

– Но уже в эпоху Директории здесь заседало правительство. В этом дворце был подготовлен переворот 18 брюмера.

Они прошли к уединенному месту, где над прямоугольным продолговатым бассейном высилось целое сооружение – фонтан Медичи. Под итальянским гербом в глубокой нише поднимался огромный угрожающий коричневый Полифем, готовый раздавить беломраморных Ациса и Галатею, приютившихся под скалистой громадой, поддерживающей циклопа. Полукруглые ступени лестницы погружались в спокойную, гладкую воду, отражающую все контуры сложной и вычурной скульптуры.

– Тебе будет тяжело слушать, но я должна рассказать тебе всю историю моей любви к Сальвадору, всю, ничего не утаивая. Уж помучься, ведь ты любишь меня…

И потекли долгие, подробные, томительные описания встреч, влечений, приближений, первых признаний, жадных прикосновений, бурной борьбы – «ведь я хотела сохранить верность тебе», страстных признаний, упрашиваний, обещаний и этих душных, жестоких, распаленных ночей неутолимой полуденной страсти.

– Ты бледнеешь, друг мой, тебе тяжело слушать?

– Рассказывай дальше…

– Пойми, ведь мне некому рассказать, как глубоко, всем существом, всей кровью, всей плотью своей я люблю этого человека, нет, этого красивого зверя, этого золотистого тигра…

Ему казалось, что она намеренно мучит его описаниями их альковных встреч во всех неизъяснимых подробностях, во всех перебоях и вспышках неистощимой, знойной, молодой похоти, чтоб отомстить в его лице неверному мужчине, оскорбившему ее своим внезапным охлаждением, чтобы утешиться его болью и ревностью. Он знал это чувство и сам не раз с каким-то злобным равнодушием вымещал на покорных уличных женщинах свои обиды от строгих и гордых красавиц. Как странно! Словно через всю жизнь проклятье какое-то: мимо него, так легко изменяя ему, переходят к другим эти юные, нежные, пленительные женщины. Аннунциата – к дельцу Некрасову, Маша – к этому самцу Варгунину, Полина – к Сальвадору. Он только для продажной любви, для Минушек и Клар, для Селесты Могадор (если повезет в казино). Они утешали его своей лаской за равнодушие тех, недоступных и оскорбляющих. Поистине он должен был бы поставить в своем творчестве памятник этим нечистым – impures, как их называют в Париже, блудницам, грешницам, падшим. У них он находил всегда утешение от сердечных неудач в мире прекрасных, благоуханных и чистых. А между тем на эти покупные и часто искренние ласки он всегда отвечал жестокою пыткою. Нравственное истязание приносило какую-то сложную долю утешения, тень успокоения, чуть-чуть утихомиривало боль: ты не один горюешь и мучишься, вот у тебя товарищ по страданию, видишь, душа у него тоже разрывается от горя… Но пусть, пусть! Он даст Полине высказаться до конца, излить до дна эту жгучую любовную досаду, облегчить душу этой обнаженной, бесстыдной исповедью, чего бы это ему ни стоило. Пусть истязает его и находит целебное забвение в этом медленном терзании любящего сердца. Ведь, может быть, и вся-то любовь – это добровольно дарованное нами близкому существу право безжалостно мучить нас. В этом он давно уже был убежден.

– Он перестал бывать у меня. Я писала ему, что люблю его до безумия, что не в силах выразить это словами. Ответа не было. Наконец пришло письмо от его приятеля: Сальвадор болен тифом, видеть его нет возможности. Какое варварство! Я изнемогла вся от тоски и тревоги за его жизнь, – и вдруг вчера на улице Сорбонны встречаю его. Я не поверила глазам своим, но он подошел ко мне, бледный, слабо улыбающийся. Он взял меня за руку. Я едва устояла на ногах и ничего не могла сказать ему. Мы пошли, я узнала все: он лгал мне, он тяготился мною, он ищет способов избавиться от меня…

– Но, друг мой, ты не должна оскорбляться. Это совершенно в нравах парижских студентов. Не скрою от тебя, конечно, ты загрязнилась, но ведь твоему Сальвадору, как человеку молодому, нужна любовница. Ты подвернулась, он и воспользовался. Все это в порядке вещей – а о любви до гроба они не думают…

Она молча глядела на стеклянную гладь бассейна. Из глубины вод опрокинутый Полифем словно готов был принять в свои объятия летящих в бездну Ациса и Галатею.

Внезапно она очнулась. Порывисто поднялась со скамьи:





– Пойдем, пойдем, здесь под деревьями душно…

Погребок вдовы Капет

Берегитесь вы этих доморощенных Ласенеров наших. Повторяю вам, преступление слишком обыкновенное прибежище этой бездарной, нетерпеливой и жадной ничтожности.

– Разве это Ласенер?

– Сущность та же, хотя, может быть, и разные амплуа. Увидите, если этот господин не способен укокошить десять душ, собственно для одной «штуки»…

Подросток идет в адскую ночь и думает о Lacenaire.

Они вышли из противоположных ворот Люксембургского парка и аллеей Обсерватории дошли до странного здания, построенного с таким хитрым расчетом, что парижский меридиан как раз рассекал его на две половины. За Обсерваторией с крупными полушариями куполов начинались глухие, почти загородные кварталы. Весь путь от парка был полон воспоминаний. Стена, у которой расстреляли маршала Нея. Изящный домик с колоннами, балконами и садом на углу улицы Кассини, где жил молодой Бальзак, еще не облеченный мировой славой.

Кривоколенными закоулками они вышли на полукруглую площадь окраины. Старые, заплесневелые дома тесно обступили ее. Это была площадь святого Иакова у старой заставы, где в Июльскую монархию казнили преступников.

На одном из почернелых зданий можно было прочесть сквозь завесу дикого винограда:

– Не пообедать ли нам в этом кабачке?

Мысль несколько экстравагантная, как многие предложения Полины. А впрочем, любопытно: парижская трущоба.

И пока в маленьком садике под сквозным туннелем они распивали бутылку бордо, закусывая ее лапками кролика под белым соусом, старый балагур-хозяин развлекал иностранцев рассказами о своем заведении.

– О, я превосходно помню, как император Александр въезжал на белом коне в Париж. Статный был мужчина! Я служил тогда поваренком у Прокопа. Русские офицеры поражали всех своей щедростью, – и девок и трактирщиков. Ну и повесы же у вас на родине, скажу вам! Иногда ко мне и теперь заглядывают ваши соотечественники. В последнее время особенно. А то при Луи-Филиппе их было что-то мало в Париже. Изредка какой-нибудь знатный ваш боярин заглядывал сюда в день казни. Ведь перед самыми моими окнами воздвигали гильотину. Так прямо и воздевала вдоль той кирпичной стены свои длинные красные лапы. Да, славные, славные времена! Дело наше процветало. Не то что теперь – глушь, затишье… Ведь ко мне собирались, как в королевскую оперу. Ведь вся-то казнь подготовлялась здесь, в погребке. Палач уж обязательно проводил у меня два дня. С трех часов ночи приходилось устанавливать машину. Здесь, вон перед той конторкой, исполнитель обряда опрокидывал последний стакан, прежде чем идти на работу, сюда же возвращался подкрепить свои силы после труда. Да, кстати, и закончить прерванную партию в пикет. Хороший был игрок, всегда меня обыгрывал. А народу-то сколько набивалось сюда во время зрелища – вы себе представить не можете! По луидору за стул платили. Один англичанин заплатил десять фунтов стерлингов золотом за столик у окна во время казни Фиески. Славные, славные времена! А когда рубили голову Алибо, яблоку негде было упасть… Сбор архиполный. А вот когда гильотинировали Ласенера…