Страница 36 из 47
…До рынка было километра три. Сперва Егор Никитич шел по шоссе, потом свел Белянку с высокого полотна на грунтовую: шагать по асфальту ей было непривычно.
Когда завиднелся желтый забор рынка, Егор Никитич остановился и обернулся к корове.
— Ну что, Белянка? — вздохнув, сказал он. Вдруг вспомнилось время, когда она была теленочком — лопоухим, беленьким, с черными блестящими глазами…
С родных мест Егора Никитича столкнули письма Анатолия. Сын отслужил в армии, уехал в город, на окраине взял участок земли для дома, ссуду. Но строиться было некогда: работал, учился. Уговорил отца.
Дом поставили в одно лето. Целодневно Егор Никитич плотничал, столярничал, к вечеру валился с ног от сладкой усталости. Мог ли он мечтать о такой хоромине, живя в глухой деревне, в саманной хатенке?! На Михайлов день, когда выпал первый снег, Рыбаковы перебрались из дощатой времянки в теплый дом. После новоселья, оказавшись без дела, Егор Никитич поскучнел. Запросился на завод. Надо было покрывать расходы, дом много вытянул: каждый гвоздь, шпингалет — покупные.
К новой работе привык, старался, премиями его не обделяли. Но странное дело — дома Егор Никитич почти никогда не думал о заводе. Когда, к примеру, он узнал, что плавильщикам дают новое помещение, где кафельный пол и лампы дневного света, он обрадовался этой новости, но, выйдя за ворота завода, тут же забыл о ней.
Особенно томился он по веснам. От теплых мартовских туманов и дождей чернел далекий лес, из оседавшего снега выпячивались темные тропинки и дороги, набухали овраги, на взлобышках дымились рыжие проталины. Затем дружно наваливались солнечные дни, всюду таяло и подсыхало. В такое время Егор Никитич частенько, привалясь спиной к потоньшавшему за зиму стожку сена, долго глядел в сторону нарядной черной пашни, где, попыхивая голубым дымком, стрекотали, кружились игрушечные издали тракторы. Оттуда набегал мягкий свежий ветерок, нес знакомые запахи. Тогда что-то смутное теснило грудь Егора Никитича. Он слезал с сарая, как неприкаянный бродил по двору, тихонько бурчал под нос старую деревенскую прибаутку: «Эй-ка, выверни оглобли, закинь сани на поветь! Эй-ка, выверни…»
Тихими апрельскими ночами он нередко просыпался без всякой причины и, заслышав глухое бормотанье ручья под окнами, слабый стук капели с крыши, радовался: какая на дворе благодатная сырая ночь! Лежал с открытыми глазами, соображал, прикидывал. Сырой апрель — к урожаю овса. Так, кажись? Легонько толкал Фросю. Та отворачивалась к стенке, но уже не могла уснуть, слыша, как он вздыхает, ворочается. И начинали шептаться, вспоминать… Овес? Сей его, когда босая нога на пашне не зябнет. Ерунда. Овес воду, грязь любит… Воды нынче много? Это еще полдела. В ту зиму снегу вон сколько привалило, а весь пригородный район засуха сожгла. Отчего бы? Тут яснее ясного. Вспомни-ка, весной овражки заиграли, потом замерзли. К тому же всю зиму теплынь вон какая держалась, земля не промерзла, так с чего же она соку даст?
Веснами Егор Никитич становился необщительным, в разговоре и на работе рассеянным.
Так и прожил в городе шесть лет в ожидании неизвестно каких перемен. Думалось: а и впрямь не плюнуть ли на домашнее хозяйство? Зажить повольнее, в театрах, цирке с Фросей потолкаться, на рыбалку с ребятами поездить — машина своя скоро будет. Такие мысли наседали на Егора Никитича особенно в дни поздней осени: моросили тусклые затяжные дожди, дул ледяной северяк, в закутке нудно повизгивал поросенок, требуя теплого пойла и сухой подстилки. Томясь по воле и стаду, тревожно мычала в сарае Белянка. И какая бы ни была погода — лезь на сарай, тереби сено, убирай навоз…
Но вот наступали весна, лето. Выцыганив у лесника зеленую полянку или влажную лощинку молодого разнотравья, Егор Никитич вел туда в выходные дни всю семью. Как радостно было видеть у себя за плечами рослых сыновей, их раскрасневшиеся лица, дышать июньскими запахами! После полудня Анатолий и Федя, намахавшись литовками, с непривычки оглушенные усталостью, валились в зеленую прохладу и мигом засыпали в духовитой дремотной тишине просечки. В такие часы-минуты Егор Никитич сильнее, чем обычно, любил своих детей.
Теперь покосов не будет. Кому оно теперь, сено-то?
У ворот Егор Никитич остановился и, подняв голову, прочитал: «Рынок для продажи поношенных вещей с рук». В народе это место называлось «толкучкой». В субботние и воскресные дни сюда съезжались не только из города, но и из дальних сел.
Когда строили дом, Егор Никитич тут бывал, по вольной цене доставал всяческую утварь, какую, хоть расшибись, ни в одном магазине не сыщешь. Почти любой хозяйский интерес здесь удовлетворишь, имей в кармане только рубли. Но никогда не входил он в эти ворота как продавец. А покупать всегда весело и приятно — будь то хоть горсть гвоздей или подковки для сапог. Сейчас Егор Никитич стоял в нерешительности, пропуская мимо себя в ворота напористый поток людей — с кошелками, узлами, тележками. Стоял и робел шагнуть в этот поток, боялся — потеряется в нем, Белянку потеряет…
— Гражданин, с коровой вход в другие ворота. Уйдите с дороги! — крикнула ему тучная женщина в белом халате с красной повязкой на рукаве.
Через узкие ворота Егор Никитич вышел на пыльную площадь, где торговали скотом. Он привязал Белянку к деревянному буму и огляделся. Рядом стояла худенькая коровенка неопределенной масти. Дальше по ряду пестрело еще несколько буренок, бычков. Полуприкрыв глаза, они жевали серку и на взволнованное, приветственно-испуганное мычание Белянки не отозвались. Вскоре и Белянка утихла. Среди всех коров она выделялась, была крупнее, красивее, и покупатели азартно загомонили вокруг нее. Но Егор Никитич ломил такую цену, что люди, долго не торгуясь, проходили дальше. Кто-то сказал ему:
— Ты, дядя, в своем уме?
— В своем, — твердо сказал он и озлился на покупателей.
По рядам, среди коров, белеющих овец и коз, повизгивающих поросят, кружились два татарина. Один — молодой, в кожаном плаще, хромовых сапогах, румяный. Другой — старик, в чекмене, подвязанный веревкой, в пыльных ичигах и потертой фетровой шляпе, сухой, костистый, с аккуратной серой бородкой, со щелками сонных и хитрых глаз. Он шагнул к Белянке и пошлепал по ее спине ладонью.
— Караша, караша.
Потом залопотал с парнем на своем языке. Старик присел, схватил Белянку за упругое вымя, нацедил в ладонь молока и старательно растер пальцами.
— Молоко неплохой. Кароший молоко… — заскрипел он и, легонько надавливая, повел кулаком по спине коровы, по самой хребтине. Если яловая — прогнется, а коли стельная, сколько ни дави, не шелохнется. Старик татарин улыбнулся и опять забормотал что-то напарнику. Егор Никитич радостно смекнул: этот старик на редкость опытный покупатель, Белянка ему насквозь видна, он-то уж оценит ее! Меж тем татарин озабоченно мял висячий подгрудник коровы, потом запустил руку в ее рот. Он сделал это так ловко, что, от природы гордая и недоступная для чужих, Белянка даже не шевельнулась, спокойно дала пересчитать свои зубы. Егор Никитич тоже был спокоен: у Белянки девять зубов, нечетное число, а нечет — верная примета щедрого молока. Старик с завистью взглянул на Егора Никитича и задумался. Потом еще раз обшарил корову хитрыми глазами и, все еще чему-то не веря, нежно, снизу вверх провел ладонями по ее лакированным темным рогам. Ну и дотошный, упрямый старикашка! Ничего не спрашивает, до всего сам доходит. Есть на рогах у коровы с виду незаметные кольца. Сколько колец — столько телят. Ну и мудрец борода. Но мудри не мудри, а худого в Белянке не отыскать, корова что надо: не стара и не чересчур молода, самый сок.
— Караша, караша, — лопотал старик. — И молоко караша, и мясо караша.
Когда хвалили Белянку за молоко, Егор Никитич гордился, и в то же время брала его острая зависть к покупателю. Он представлял, как в марте Белянка отелится, как одарит нового хозяина богатым молоком, как, окрепнув малость, зарезвится на весенней лужайке теленочек…
Когда хвалили за мясо, его охватывала тревога. В скрипучем, едком голосе старика «мясо караша, мясо караша…» улавливал он что-то зловещее. В голову лезли страхи: бойня, рев перепуганных коров, запах свежей крови… Совсем уж надо быть-бессердечным, чтобы отдать Белянку живодерам, угробить такую ведерницу.