Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 67 из 85

В романе «Счастливая Москва» скважину «просверливает» один из героев, хирург, анатомируя мертвое тело: «Самбикин вскрыл сальную оболочку живота и затем повел ножом по ходу кишок, показывая, что в них есть: в них лежала сплошная колонка еще не обработанной пищи… Самбикин медленно миновал участок пустоты и дошел до начавшегося кала…

— Видишь! — сказал Самбикин, разверзая получше пустой участок между пищей и калом. — Эта пустота в кишках всасывает в себя все человечество и движет всемирную историю. Это душа — нюхай!» (с. 34).

Содержание метафоры больше, чем разрушение, речь идет не просто о необратимых процессах в человеке, положение куда хуже, ибо, кажется, пробил «последний час природы», разрушается состав земных частей, — скорее всего, невольно Платонов переиначивает упоминавшееся стихотворение Ф. Тютчева «Последний катаклизм». Если пустота в кишках движет историю, истории давно нет, какая история у пищеварения, к тому же и пищеварения уже нет — перед читателем нарисована картина послесмертного вскрытия, ассоциируемая с реализованной утопией.

В творчестве Платонова существуют две контрастные образные системы. Тоннели, шахты, колодцы, подземная жизнь (образы будут интегрированы «Котлованом»), уходящая во тьму, где никаких ориентиров, надежд, перспектив («…Где нет готовых форм, // Где все разъято, смешано, разбито, // Где вместо неба лишь могильный холм…»). И образы неба, света, сияния, вершин, совпадающие с образами официальной пропаганды. Правда, верх оказывался метафорической изнанкой земли — могилы, символом обреченности сияющего мира тьмы — смерти — таково взаимодействие этих двух систем у Платонова, неподотчетное его воле. В котловане собираются строить высотное здание, существует лишь проект, роман же описывает сооружение котлована — гигантского могильника.

Такой смысл приоткрывается одним из второстепенных образов «Эфирного тракта»: описывая деталь новой архитектуры, автор видит в ней «надежду, что мертвые будут отняты у вселенной силою восходящей науки, воскрешены и возвратятся к живым» (1, с. 202–203).

Высотное здание — знак победы над смертью, так и не появляется в «Котловане»: роман завершен смертью ребенка и вообще изобилует образами неуклонной убыли, разрушения, обобщаемых безысходным концом — смертью, одна из причин которой в книге — насилие над миром.

Идея волевого овладения тайнами природы свойственна некоторым вещам Платонова («Маркун», «Эфирный тракт», «Лунная бом — ба»). Она соответствовала и официальной идеологии и, предположительно, была распространена в массовом сознании. Беспосадочные авиаперелеты, экспедиции в труднодоступные места, прямо‑таки эпидемия рекордов в промышленности, на транспорте, в угледобыче. Эти настроения, этот дух Платонов не только разделял, но считал чуть ли не самым совершенным выражением человеческих качеств, реализовавшихся в условиях нового общественного строя: «…Творческий, изобретательный труд лежит в самом существе социализма», — писал он в статье 1937 г. «Пушкин — наш товарищ» (2, с. 288).

На деле изобретательный труд, как мы теперь знаем, был не творческим порывом, а спланированной государственной акцией, имевшей одной из целей вызвать те (или похожие) строки, которые написал Платонов. Идея же переделывания природы, насильственного ускорения ее хода («Мы не можем ждать милостей у природы…»), превращения ее в служанку обернулась террористической иженерией, насилием над материальным миром, включая, разумеется, человека, чья натура тоже подлежала переделке с помощью «новой педагогики». Ныне достаточно известны «педагогические» задачи, которые ставились и, само собой, были «решены» при строительстве Беломорско — Балтийского канала, — перевоспитание трудом антиобщественных лиц. Н. Погодин в «Аристократах» доверчиво к этой «педагогике» изобразил якобы переделку бывших воров.

Однако если эти формы насилия и были изобретены тогдашним режимом, самый принцип, основанный на представлении человека органическим элементом физического мира, не имеющего индивидуальной ценности (только в массе: народ, страна, человечество), — самый этот принцип в России извечен, на нем держатся приемы первобытной магии в пропаганде, в бытовой жизни, в идеологии. Инженер Матиссен (а с ним и Платонов) убежден, что воздействие человеческой мысли на косное вещество только первый шаг к радикальному изменению людьми собственного бытия, как об этом мечтали тысячелетия, шаг к реализации утопии.

От этого убеждения рукой подать до идеологии, признающей возможным насилие над человеком ради всеобщего блага, — социальный магизм, притупляющий чувствительность к мукам отдельного лица и являющийся продолжением, разновидностью «шаманства», свойственного архаическим обществам. К их числу — по интенсивности стремления осуществить утопический идеал — следует отнести и советское общество, сохранившее шаманскую практику, доставшуюся от языческих времен.





В качестве типологически ближайших предшественников Платонова назову Н. В. Гоголя и Ф. К. Сологуба. Гоголь, как и Платонов, был уверен: стоит изобразить святого человека (каким он собирался сделать Чичикова в 3–м томе «Мертвых душ» после испытаний, выпавших на его долю в 1–м и 2–м томах), это послужит исправлению русских людей, России. Ничего нет сильнее слова по воздействию на человека — типичное «языческое» убеждение, реликт магической эпохи, вообще хранимый искусством, но словесным с особым рвением, которое в России тем горячее, чем историческая среда менее благоприятна результатам, достигаемым с помощью этого средства. Скорее всего, эта неблагоприятность и помешала Гоголю написать Чичикова — праведника: воображению автора не за что было ухватиться.

В трилогии «Творимая легенда» (на самом деле писатель держит в уме творимую реальность, она истинный объект его магии, осуществляемой средствами слова) Ф. Сологуб описал город, где живет некто Триродов, химик, способный оживлять мертвых, вызывать их из могилы (одна из постоянных мыслей в творчестве Платонова), — свойственный магу дар общаться с нечистой силой, делающий его своим в ее мире. Убедившись в полной негодности наличного социального порядка, Триродов (в прошлом у него была и партийно — социалистическая практика) строит летательный аппарат и однажды уносится из России на фантастические острова, чтобы там создать новый общественный строй, в котором угадываются социалистические контуры.

Отличительная от западных литературных утопий черта утопий Гоголя, Сологуба, Платонова состоит в одном важном пункте. Западное художественное сознание преодолело фазу социального магизма; магия сохранилась в качестве черты искусства, ему от природы свойственной: искусство может воздействовать на человека, изменить его привычки, вкусы, жизнь. Социальный порядок западная утопия («магия») оставила, убедившись, наконец (возможно, не без влияния опыта русской литературной утопии и практики), что любая подобная попытка превращает человека в объект сугубо материальный, в некое средство, каким тот не является. В этом и состояло развитие западной культуры: она признала, что человек не принадлежит весь физическому миру не только духовно, но социально.

Один из исследователей утопического сознания в западной литературе писал: «Если ГУЛАГ есть лишь аватара фаланстера, перенесенного на Колыму, то он — «нормальный» феномен, некий кошмар среди прочих продуктов безумной мечты»[40].

Примечательное сопоставление: фаланстер и ГУЛАГ. По духу оба и впрямь недалеко ушли один от другого. Исторически же между ними лежит пропасть, хотя ГУЛАГ, несомненно, продолжение фалан — стера. Однако западный фаланстер так и остался в книге, а ГУЛАГ сделался обыденной практикой и попал в книгу только в 1980 г.

Идеология магизма не исчезает, в Новейшее время она трансформируется в социально — политический тоталитаризм с его идеями переделки природы, самого человека, вплоть до физической трансформации последнего. Из того, что наблюдаемо к концу XX столетия, следует, что западный мир создал влиятельные и постоянно действующие механизмы цивилизации, не позволяющие архаическим слоям сознания оформиться, социально ли, политически. Магизм перестал играть историческую роль, хотя, повторяю, существует и будет существовать, но отнюдь не как ведущая сила бытия народов. Я полагаю, в этом одна из причин, почему из литературного опыта западных стран исчезли утопии.

40

Baczko В. Les imaginaires sociaux. Memoires et espoirs collectifs. P., 1984. P. 129.