Страница 55 из 69
Завтра. У Симоны подкашиваются ноги; она садится на мостовую. Двадцатилетняя Сима Шапиро, которую родители сперва пытались отговорить от Колледжа искусств (знаем мы это ваше искусство), а потом едва не прокляли, когда она осталась одна в чужом городе (да брось, мать, в конце концов, дочка уже взрослая...). Кто-то поднимает ее, встряхивает грубо, кто-то черно-серый и безликий; сам он, наверное, сделал это механически, не обратив особого внимания.
Дома она выкладывает добытые бланки и карандаши.
— Зеленый! — кидается к столу Вильма, узрев сокровище. — Чур, мой, чур, я первая!
Когда дети засыпают и лишь Рива сидит над желтоватым листом бумаги, высунув язык, Симона собирает рисунки в папку, тщательно упаковывает карандаши, угольки, драгоценную баночку гуаши. Укладывает сиротский скарб в деревянные чемоданы.
И без сил, тихо опускается рядом, на деревянный ящик, приспособленный под стул.
— Ой, воспитательница, что с вами? — пугается Рива. — Вы, что ли, заболели?
— Нет, — качает головой она. — Нет. Устала просто. Ты... рисуй, деточка.
***
Ночью Симона спит; больше все равно делать нечего. Ей снятся яркие луга с желто-синей травой; огромные бабочки порхают над цветами в едва заштрихованных лучах солнца. Ветер тихо раскачивает качели с вырезанным из бумаги сиденьем. Вдалеке крутится нарисованное углем чертово колесо.
Ее будит Рива. Трясет за рукав:
— Учительница!
— А? Что? — Симона мгновенно просыпается, садится. Глубокое, промерзшее утро — или еще ночь? Откуда им знать; может, солнце вовсе раздумало подыматься.
— У меня получилось! — Ривеле едва не подпрыгивает на месте, и сейчас ясно, что ей тринадцать и никак не больше. — Получилось, что вы говорили! Перспектива!
Только тогда она видит дорогу — обыкновенную, желто-сероватую, в неровном обрамлении чуть пожухшей летней травы. Дорога берет начало на желтоватом бланке — и выходит за пределы листа, простирается, пронзая стену барака, куда-то далеко, за каменную ограду гетто, увитую проволокой... под солнце.
Ну вот, думает Симона. Ну вот.
Рива хватает ее за руку, по-детски сильно цепляясь тонкими пальцами.
— А куда она? — шепотом спрашивает Симона.
— Какая разница? Пойдемте уже…
***
— Быстренько одевайтесь, быстро, быстро, не копаемся! Рива, причеши Вильму... Все-все, вот он, вот он, твой бантик... Так, все взяли, ничего не забыли? Стойте тихонько, я считаю! Томаш, давай руку, Сонечка, и ты... Ну, все.
Идем...
Примечание автора
Совершенно точно помню, откуда взялась идея — это я увидела рисунки детей из Терезина: на оберточной бумаге, на газетах, на всем, чем попало. Хорошие рисунки. Солнечные.
За этот рассказ меня, помню, журили — мол, негоже фантасту трогать такие темы. Я согласна, что подобные вещи надо писать с осторожностью. Но люди, которых эта тема затронула близко — пусть и не напрямую, но ближе, чем остальных, — сказали, что вещь хорошая. Так что, полагаю, своеобразную индульгенцию я все-таки получила.
И, если уж на то пошло, не думаю, что есть темы, на которые нельзя писать. Просто нужно сознавать, как серьезно то, о чем пишешь...
Сады вдохновения
Миссис Дэллоуэй сказала, что сама купит цветы.
Вдруг будут гости, думает она.
В конце концов, именно для нее цветы стали навязчивой идеей, будто они — флаг, который непременно нужно поднять в честь прибывающих. Флаг — сегодня она видит его из окна, высоко поднятый, трепещущий над Букингемским дворцом.
Миссис Дэллоуэй одевается неторопливо, черпая странное наслаждение в том, чтобы тщательно застегнуть каждую пуговку, расправить складки на юбке.
То, куда она выходит после, — несомненно, Лондон, хоть и несколько размытый. Будто Лондон ее грез — если то были ее грезы, в чем Кларисса Дэллоуэй вовсе не уверена. Зато часы на Биг-Бене — как хорошо придумано, ведь теперь точно знаешь, что случается, когда слышишь бой. И он вдруг звучит, тяжело, будто кто перекатывает чугунные шары, и звоном отликается какая-то из церквей вдали.
Апельсинчики как мед,
В колокол Сент-Клемент бьет, —
вдруг приходит в голову, вертится на языке. Это не ее воспоминание, не из ее времени и уж точно не из ее мира. Но здесь, где почти кожей чувствуешь, как переплетаются, натягиваются, будто нити в плотной паутине, в единой канве чужие мысли и судьбы, здесь — отучаешься удивляться. Ах да, думает Кларисса. Цветы. В этот раз ей хочется полевых, утесника, скажем — пахнущий солнцем желто-сиреневый букет. Но никаких роз, никакой претенциозности. Сегодня такое простое утро.
— Купите букетик у бедной девушки! — надрывается розовощекая молодая цветочница с энергией во взгляде и акцентом, свойственным только жителям бедных окраин. Кларисса нагибается к самой незатейливой корзинке. Девочку, кажется, забил насмерть пьяный отец. Поражаешься, какими варварами бывают люди. Повезло все же, что она попала сюда и что так сверкают ее глаза и так красны щеки, будто на картинке.
***
Купившись на веселые уговоры цветочницы, миссис Дэллоуэй берет охапку георгинов. Кларисса любит розы. (Но ведь на самом деле ее любимые цветы были... были...)
Ох, что за дело! Миссис Дэллоуэй поднимает голову, тряхнув волосами. Что за дело до цветов, любимых — там, далеко, если в обмен ей дали такое утро, почти настоящее, с влажным, волнующим исподволь запахом георгинов и свежескошенной травы. Утро, яркое, как цыганская юбка, — даже если узор кое-где сбился и повыцвел.
Те цветы лежат сейчас, быть может, у ее могилы. Там им и место.
***
Она присаживается выпить кофе под каштаном. Дерево шелестит, шевелит обрывками сизо-синего вечера. Мистер Смит, вечный посетитель, поворачивает к ней одутловатое желтое лицо. Она всегда находила его странным. И всегда жалела. Сразу видно, что он многое перенес. Воевал, должно быть, попал в плен. Шрамы протягиваются тонкими нитями по рукам, по лицу.
Вот уж кому написали судьбу — не позавидуешь.
Он наклоняется к ней и прерывисто шепчет:
— Вот что я думаю. Они могут все переписать и переврать, я знаю, но ведь самое наше нутро, то, что у нас здесь, в глубине, — он схватывает в кулак воздух около груди, — это они не могут изменить, правда?
Этот вопрос не дает ей покоя весь остаток дня.
***
Домой Кларисса не торопится. Она думает даже — пойти в обход, мимо вокзала. Вокзал всегда казался ей мистическим местом, точкой притяжения. И, пожалуй, она угадала его назначение. Они всегда бродят около вокзала, размытыe, искаженные фигуры, терзаемые души.
Девушка в старомодной одежде и сером платке сидит на скамейке, скрючившись в позе абсолютной безысходности. Миссис Дэллоуэй подходит, окликает тихонько. Девушка поднимает измученные, заплаканные глаза. Вскакивает.
— Мэм? Прошу вас... Вам не нужна горничная? Я ищу работу. Любую работу.
— Для начала тебе не помешает выпить чашечку чая, — говорит миссис Дэллоуэй с легким укором в голосе — как же можно довести себя до такого?
Дома неизменная Люси ставит цветы в вазу, косится на гостью:
— Таскаете к себе всяких.
— Ну, ну, Люси.
***
Бедняжка держит чашку судорожным заученным движением. Ясно — пансион. Она пытается крепиться, но стоит Клариссе потянуть за непрочную ниточку первых вырвавшихся слов, как на нее водопадом, вперемешку со слезами и икотой обрушивается весь рассказ: