Страница 48 из 69
Он почти услышал, как Наталка морщится: «Господский дом…»
Сам-то разве не господин? Поди отмой родословную...
«Вот сейчас, — сказал себе Стась. — Вот я дойду до той усадьбы... там, может, дадут заночевать. А не впустят... а могут и не впустить. И стрелять уже не из чего, разве что пустым стволом погрозить. А может, и не дом это, а морок, но хоть пока буду идти — не умру. Еще шаг. И еще...»
***
Свет. Тени колышутся на потолке, уютные, как в детской, когда ночник с картинками ставят у кровати, чтоб в темноте было не страшно. И свет ложится желтыми масляными мазками на все вокруг. Стась щурится, моргает, разглядывая — огромная зала, где-то совсем далеко — камин, и с него оглушающе громко тикают часы. От камина в обе стороны расходятся высокие, обитые дубом стены и пропадают где-то за кругом света.
Под ложечкой не болит больше. Бежать не надо.
— Пане?
Свет падает теперь на девичье лицо; высокие скулы, огромные глаза, только у губ резкие тоскливые складки. Девушка склоняется над ним, двигает поближе лампу, осторожно разрезает рукав на той руке, о которой Стась успел забыть. Теперь вспоминает. Ах ты ж...
— Ш-ш-ш, — говорит девушка. Все это ужасно напоминает какую-то картину... он видел репродукцию, еще в училище. Какой-то библейский сюжет; точно, христианка, вытаскивающая стрелы из святого Себастьяна. И что только в голову лезет... Стась стиснул зубы. Как же ее звали, ту христианку...
— Ирена.
Девушка улыбнулась:
— А сконд пан ве?
Вокруг тишина; не враждебная, к которой надо все время прислушиваться. В этой тишине ничего не зрело, не поджидало. В ней было убежище. Отпускал, отходил страх, скрутивший душу.
Девушка смочила в миске с водой тряпицу и стала осторожно смывать кровь с его плеча. Стась зашипел. Потом сполз куда-то в глубину; там, в глубине, боль переходила к кому-то другому, этому другому надо было помочь — но когда Стась искал его в мутных сумерках, он выплывал на поверхность и обнаруживал, что боль — его собственная. Тихий шепот девушки успокаивал, отгонял боль. Кажется, она молилась — на чужом языке, хоть и похожем...
«Мама, почему у Богородицы лицо черное?»
«Ее люди сильно обидели, сынок. Вернее, не Ее, а Сына. Иногда от горя чернеют. Да ведь она не всегда такая, вот в нашей церкви...»
Светлый, чуть стыдливый лик; цветы, лампадки, крошечные пляшущие огоньки.
Огоньки растут, пламя сметает цветы, слизывает краску, ревет, пожирая дерево...
Он распахнул глаза; отдышался от запаха горелого. Ирена посмотрела на него испуганно, складки у губ стали четче.
Он мотнул головой — ничего, мол. Переглотнул, собирая слова.
— Дженькуе. Спасибо, что подобрали...
Вдруг вспомнилось — мгновенным ледяным ознобом пробило, он подскочил.
— А где...
Девушка кивком показала — там. Он скосил глаза, увидел, как поблескивает на полу у кушетки знакомый — родной уже — ствол. Выдохнул. Ирена покачала головой, встала и вышла. Стась слушал: легкие шаги, потом опять тихо. Где-то загремел мужской голос, приказывая закрыть наконец ставни.
Скоро и обладатель голоса появился в гостиной. За спиной проскрипел паркет, сверху пролилось еще немного света. Человек, одетый в длинный и темный бархатный халат, склонился над Стасем; наверное, уже совсем старый, черты резкие, заостренные, будто лицо вырезали из дерева, и морщины — глубокие борозды.
— И от кого же вы так бежали? — спросил он. — Что, Дикая Охота за вами гналась?
Стась едва не рассмеялся. Потом вспомнил лай собак из тумана. Кивнул.
— Дьявол, однако, следует за прогрессом. Теперь Охота у нас стреляет настоящими пулями...
Стась устало прикрыл глаза. В то, что они могут его выдать, он не верил. Если б еще самому не идти никуда... полулежать вот так, на кушетке, завернувшись в мягкий полумрак, как в одеяло. Не бежать, не думать. Не помнить. Кушетку закачало; она отплывала от берега, где остался камин и светил издалека, как маяк. Но вернулась Ирена — пришлось снова открыть глаза, и теперь уж он, почти не стесняясь, таращился на девушку. Узкие плечи, худые руки, и в походке — что-то мальчишеское. Она склонилась к старику и что-то проговорила вполголоса — Стась не расслышал. Не жена ведь она ему, в самом деле...
Хозяин встал с кресла; блеснул в тусклом свете вытертый бархат:
— Вам открыли одну из комнат наверху. Там должно быть удобнее, чем здесь. Мой человек поможет вам подняться.
— Я, — он закашлялся, — спасибо. Спасибо вам.
Тот глянул хмуро:
— Что? Навоевались? Настрелялись уже себе в удовольствие?
По прямой спине старика, по расправленным до неестественности плечам видно было, что и он успел в молодости настреляться.
Стась облизнул губы. Говорить стало трудно.
— Другие навоевались. А я вот... жив еще.
— И сколько вас еще таких по моим землям бегает?
Бегало...
Стась сглотнул, прогоняя из горла комок.
— Я один.
Бежали, пока им дорогу не перегородили. Сперва думали, отстреляются; потом стрелять стало не из чего. Наталка вдруг схватилась за живот и села на землю, растерянно так. А Василю пулей выбило глаз; так и смотрел из кустов, пол-лица в крови, а застывший целый глаз таращится...
Наталку Стась нес по лесу, стараясь, чтоб тяжесть приходилась на здоровое плечо. Недолго пришлось нести. А командир еще жаловался, что их мало. Накаркал...
— Что ж вы, — сказал хозяин с досадой, — пока вас не упокоят, сами не успокоитесь? Как лихорадка всех охватила, ей-богу.
— А как же, — беспомощно сказал Стась. — А что же...
Было что-то очень неправильное в этом доме, в том, как ловко они отгородились от войны. И манеры их... «Настоящие баре, — с неприязнью сказала Наталка за его плечом. — Пережитки прошлого».
Не хотел он об этом думать. Слишком устал.
В комнате — холодная затхлость, пахло пылью и старой слежавшейся тканью. Но Стась так устал, что видел только кровать; навалил на себя одеяла и шкуры и упал в сон, как в яму. Ему снилась Охота, скелеты в рваной немецкой форме, кричащие вслед на лающем языке. Потом снилась Ирена, и так хорошо, что Стась удивился, зачем проснулся. Спокойствие вокруг было прежнее, нерушимое, такое, что казалось неестественным. В конце концов он сполз с кровати, с трудом открыл один ставень. Нужно было собираться, что-то решать, уходить. Не хватало еще навлечь беду на девчонку со стариком. А Стась стоял, как зачарованный, и глядел в окно. Ни луны, ни звезд. Под окнами с трудом угадывался сад, дальше — неясный силуэт старинных ворот. И за воротами — то ли бесконечная пустошь, то ли опустившееся под грузом темноты небо, придавившее землю раз и навсегда. Да и будь светлее, Стась вряд ли узнал бы здешние места. Наверное, откуда ни взгляни сейчас на Беларусь, она будет такой же: застывшей в непроглядной ночи, покрытой траурным черным небом.
В комнату сунулся кто-то незнакомый, немолодой и чуть сгорбленный.
— А, так пан не спит. Хозяева теперь ужинать будут. Пан спустится или мне сюда принести?
— Что ж вы, посреди ночи ужинаете?
— Так не поздно. Вы, пан, считайте, два часа всего проспали...
Человек принес и одежду. Чуть пожелтевший батист, темный бархат. Стась попытался пошевелить рукой, вздохнул и попросил помочь ему одеться.
В столовой, где ждали его Ирена с хозяином, было пусто и гулко; низко свисала с потолка старинная люстра, точно такая, как в бабкином доме. Но о бабке Стась тут же забыл: он смотрел на то, что было на столе, — а старик смотрел на него. Стась сказал неловко, смутившись этого жалеющего взгляда:
— Простите. Из-за ранения я совсем приличия потерял. Разрешите представиться. Меня зовут Станислав Немиро, я... студент художественного училища.
Вышло даже изящно — вот бабка была бы довольна, почему-то подумалось Стасю.
— На ваши художества мы тут насмотрелись, — желчно сказал хозяин. — Меня зовут Ян Дашкевич, а это моя невестка, Ирена... да вы уже, кажется, знаете. Пусть вас не удивляет такое странное сожительство. Мой сын, видите ли, решил, что в борьбе за нашу и вашу свободу без него уж никак не обойтись. А мы вот теперь сидим здесь и ждем, пока пан революционер соизволит вернуться. Ирене скучно, разумеется. Но я полагаю, что тут сейчас спокойнее, чем в Варшаве... — Последнее было явно сказано не для Стася.