Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 82 из 210

образом, понятно, и вся область эстетических суждений, центральная область эстетики, изъемлется из компетенции психологии.

Итак, в целом, не имея возможности с помощью психологии установить критерия значимости эстетических суждений, мы в психологической эстетике должны отказаться от возможности решения кардинальных для эстетики вопросов. Эти вопросы сводятся к трем основным группам вопросов: 1) определение самого эстетического, 2) классификация эстетических предметов, характеристика их классов и установление меры их эстетической ценности, 3) указание места и роли эстетического сознания в целом культурного сознания, или раскрытие «смысла» эстетического, беря его в его собственном целом. Вследствие этого, если бы мы продолжали настаивать на определении эстетики, как дисциплины философской, мы должны были бы по вопросу о самой возможности такой эстетики прийти к заключению скептическому или и вовсе отрицательному.

Гроос пытается ослабить силу аргументации нормативизма. Сперва он настаивает на том, что психология может все-таки определить «эстетически действующее», если она, исходя из обычного словоупотребления и восходя к научному пользованию предикатом «прекрасный», найдет в этом анализе существенные признаки эстетического. Но эти соображения Грооса нимало не убедительны, - они только переносят спор в другую область. Каким образом индукция может дать общезначимый вывод? Даже эмпирическая, вероятная значимость индуктивных обобщений возможна лишь при предварительном допущении основанной на «вере» предпосылки о «единообразии законов природы». А всякое конкретное применение ее специальных методов возможно только потому, что за многообразием мы умеем «увидеть» сходство и за случайностью открываем существенную необходимость. Индукция - эвристический прием, а не принципиальное основание эмпирических наук. С другой стороны, если бы в индуктивном заключении мы могли ограничиться «механическими» приемами обобщения, мы тем самым наперед ограничивали бы себя только эмпирическою, вероятною значимостью обобщения.

Но, возвращаясь собственно к психологии, можно было бы на соображения Грооса ответить вопросом совсем другого порядка: с каких же это пор исследование обыденного и научного «словоупотребления» считается психологическим методом? Психология знает эмпирические методы наблюдения (самонаблюдения) и эксперимента, метод же исследования «словоупотребления», т.е. анализ понятий и смысла, был всегда и по преимуществу методом философским. Поэтому, если соображения Грооса и ослабляют значение критики нормативистов, то отнюдь не в пользу психологии,

а в пользу философии. Таким образом, уже и намечается выход, к которому и должна направиться современная философская эстетика, но которого еще не предвидел Гроос.

Затем Гроос переходит в наступление и обращает против нормативизма тот самый аргумент, которым последний пользуется для поражения психологической эстетики. Совершенно основательно против кантианского нормативизма им выдвигается упрек в том, что такой нормативизм сам возможен лишь при определенных предпосылках и априорных допущениях. Нетрудно при этом видеть, что такие допущения не только могут быть спорны по содержанию, но они небезукоризненны также со стороны методологической. Обыкновенно они принимают некоторую форму как бы запугивания: «если не» признать того-то и того-то, то приходится отказаться и от самой науки, или «нужно допустить, иначе...» и т.п. Вовсе не нужно быть скептическим озорником, а достаточно только быть логически настойчивым, чтобы на эти угрозы ответить: и не нужно, откажемся, -значит, соответствующая наука невозможна. Имея в виду эту сторону дела, легко убедиться, что соответствующая аргументация норма-тивистов тайком подсовывает тот самый философский брак, который психология открыто выставляет на продажу. Действительный смысл указанной аргументации сводится к простому заманиванию: если хочешь, чтобы..., то признай... и т.д. А если не хочу? Тогда гибнет наука, культура и много хороших вещей!.. Было бы страшно, если бы каждое вопрошаемое «я» не сознавало, что в действительности бытие науки ни малейшим образом от его желания или нежелания не зависит. Аргументация нормативистов явно заключает в себе то, что теперь называется «психологизмом», и против чего сам же нормативизм, хотя и неудачными средствами, повел борьбу.

В конце концов, Гроос прав, когда он приходит к заключению, что вместо того, чтобы отстаивать абсолютную нормативность с затаенными, лишающими ее абсолютности, предпосылками, лучше откровенно признать, что существуют только гипотетические критерии и относительные требования в определении эстетического. Но этим самым отвергается принципиальный характер эстетики и, следовательно, возможность философской эстетики вообще. С этим как раз современная эстетика примириться и не может. Она хочет быть знанием, знанием строгим, знанием принципиальным, знанием философским, а не критическим мнением, не мировоззрением, не эмпирическим и здравым смыслом. Философское значение новокантианства, действительно, только отрицательно, но на историческое значение его можно взглянуть и с другой точки зрения. Исторический смысл его критицизма и нормативизма заключался именно в борьбе на два фронта: против ме





тафизики — материализма, спиритуализма (идеализма), монизма и прочих, свара которых во второй половине XIX века привела к полному расслаблению философии, и против эмпиризма - натуралистического, психологистического, исторического, внутреннее бессилие которых настойчиво требовало от философии серьезного укрепления собственных принципов. Нормативизм сыграл свою роль, и теперь нам в его рассуждениях слышится тон старомодный, из прошлого, но было бы несправедливо утверждать, что своего исторического назначения нормативизм вовсе не выполнил.

II

Девять лет тому назад, спустя всего восемь лет после статьи Грооса, в немецкой литературе появилась также обзорная и резюмирующая статья по эстетике Утица. Искусствовед и эстетик. Утиц - представитель уже нового поколения. Вспоминая статью Грооса и цитируемые им слова Кюльпе, он вынужден признать, что с тех пор положение вещей сильно изменилось. Психологическая эстетика представляет теперь, по его впечатлению, вид весьма потрепанный - в лохмотьях и дырах -ein recht zerrissenes und zerkJuftetes Bild. Она попала под удары антипсихологизма, который с такою энергией взялся за расчистку философских путей и за укрепление принципиальных основ философии вообще. Смысл того, что подметил Утиц, можно было бы формулировать так: эстетика может остаться самостоятельною и принципиальною дисциплиною, если она станет на собственные философские ноги и будет самостоятельно себя философски содержать, а не тащиться на поводу у психологии и жить на ее счет; равным образом эстетика должна отказаться и от обмана — стереть с себя румяна нормативизма, плохо прикрывающие ее психологисгическое дряблое тело.

Утиц обращает внимание на то, что сами недавние защитники психологической эстетики начинают отрекаться от нее. Утиц отмечает среди них известного психолога и педагога Меймана, которого всего меньше можно было бы попрекнуть «философичностью» или хотя бы пониманием того, что такое философия. В силу последнего основания нечего ожидать от Меймана какого-либо положительного выхода из затруднений психологической эстетики, но тем интереснее узнать, чем же собственно в ней недоволен этот призванный психолог. Второстепенный для нас интерес также имеет, в какой мере Мейман освобождает эстетику от связи с психологией. Поэтому, когда Утиц со своей стороны констатирует, что Мейман борется собственно не против психологии, а против «ее одностороннего преобладания» и в пользу до

пущения «других точек зрения», то это значения не имеет и это - пустые слова. Само собою разумеется, что Мейман как психолог против психологии не борется, - это было бы просто чудачеством. Но также само собою разумеется, что и антипсихологизм против психологии не борется, - любители банальностей могут повторять это сколько угодно, они, как и всегда, правы. Дело вообще не в этом, и не в необходимости допущения «других точек зрения», а дело - в принципиальной возможности философской эстетики. Утиц тут и сам — только эмпирик, слишком искусствовед.