Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 39 из 47



Тамира…

Я люблю тебя! – закричала я, и небо рушилось над моей головой, и мир катился в бездну. – Уезжай, чтобы я тебя никогда больше не видела! Уезжай! Иначе я… я застрелю тебя, слышишь?!

Илан смотрел на меня сквозь пелену дождя, и лицо его не было прежней спокойной маской, которую я привыкла видеть. Такая боль и такое отчаяние плескались в его глазах, что я даже порадовалась сквозь слезы – не мне одной, пусть и он помучается тоже, пусть!

Поедем со мной, - сказал Илан, наконец. – Поедем, и там, у нас, тебя никто не посмеет тронуть.

Да? А как ты объяснишь, кто я такая? Сестра вражеского советника, да я сама буду врагом там, у вас, разве ты не понимаешь?

Ты будешь моей гостьей. Тебя никто не посмеет тронуть.

Зачем я тебе? – снова заплакала я. – Я могу стать твоей гостьей, но не на всю ведь жизнь! У тебя есть невеста… как ты посмотришь ей в глаза? Она ждет тебя, она тебя любит!

Лицо его исказила гримаса боли. Русые волосы насквозь промокшими прядями прилипли к щекам, и оттого он казался еще младше, чем был, - совсем мальчишкой, впервые в жизни стоящим перед выбором.

Я не оставлю тебя, - проговорил он упрямо. – Кем бы ты ни была, ты останешься навсегда моим другом…

Другом, - прошептала я. – А зачем мне такая дружба, если я люблю тебя?

Он резко, с отчаянием выдохнул сквозь стиснутые зубы.

Тамира…

Уезжай, - проговорила я уже спокойно. – Уезжай, пока у меня еще есть время вернуться, а у тебя – уехать подальше. Пока нас не хватились, пока… Уезжай!

Поедем со мной!

Нет.

Я и сама не понимала, отчего так упорствую в своем отчаянии, ведь еще час назад я молила Богиню о том, чтобы он позвал меня с собой. Но теперь я понимала – нельзя, так же отчетливо и ярко, как и то, что люблю его. Нам не бывать вместе. Никогда. Его ждет там невеста – худенькая девушка с большими глазами, которая помнит и верит, которая всматривается в ночную тьму и в рассветную тишь и ждет, ждет, ждет… и, наверное, это ее молитвы помогли Тейрану рассказать мне о том, что я теперь знаю.

Уезжай, - повторила я. – Я буду молиться за тебя и всегда буду тебя помнить. Спасибо тебе – за все. Прощай.

Я резко хлестнула Рыжего, и он рванулся с места в стремительном галопе. И Илан – княжич Иларан – в последний раз оглянулся на меня, и серые глаза его светили мне сквозь эту пелену, уходя все дальше, дальше, дальше…

Я запрокинула голову к беспощадному небу, ловя губами капли.

Богиня, прошептала я, яви мне Свою милость. Сделай так, чтобы у меня остался ребенок. Его ребенок. Мальчик с такими же серыми глазами и русыми волосами. И если Ты выполнишь мою просьбу, я воспитаю этого мальчика – воином. Таким же, как его отец. А когда он вырастет, я уйду в Храм… и буду славить Тебя всю жизнь, сколько мне останется.





Капли редели, растекаясь по лицу. Волосы мои промокли насквозь, узел развалился, я машинально отжала пряди и засунула под капюшон. Потом тронула Вишню и неторопливо поехала обратно к городу. Теперь можно не торопиться. Я уеду в Храм Богини - там защитят, не выдадут… там Тейран не посмеет тронуть меня. А нищей я не останусь – спасибо покойному мужу.

Если у меня будет сын, мне будет ради кого жить… а ведь я так долго считала, что незачем. Спасибо Тебе, Богиня…

Струи хлестали по плечам, по лицу, по непокрытым волосам. Но когда я в последний раз обернулась, мне показалось вдруг, что сквозь тучи на миг пробилось солнце.

Сентябрь 2009.

Картина

Петер Клаус, пожилой аптекарь с улицы Фонарщиков, был очень известным и уважаемым в городе человеком. Его знали даже малые дети, и немудрено – почти все население небольшого городка, затерянного в провинциальных лесах, у Клауса лечилось. Многие говорили, что у Клауса талант к медицине, и что, доведись ему учиться в столице, стал бы он там большим человеком. Клаус, слыша такие слова, усмехался. Но не спорил.

Своим настоящим призванием Клаус считал живопись.

Он учился малевать портреты и пейзажи еще совсем мальцом, тайком заглядывая из-за спины соседа-студента. Студент заметил, в конце концов, любопытного мальчишку, но не прогнал, а даже стал подучивать кое-чему. Клаус тогда проявил к этому делу гораздо больше прилежания и охоты, чем к ремеслу отца-аптекаря, за что и бит бывал папашей нещадно. Но вот беда – студента вскорости арестовали за неблагонадежность, чем окончательно укрепили мнение Клауса-старшего в том, что все эти мазилы такие – того гляди и императора скинут. И маленький Клаус долго считал, что занятие живописью – не для приличных людей.

Вот только талант не спрашивает, в какой семье ему рождаться.

Клаус вырос, женился, и даже дети успели подрасти. Он все-таки стал аптекарем – семью кормить-поить надо. Но по-прежнему часто поднимался по скрипучей лестнице на чердак и, насвистывая, что-то малевал там. Впрочем, нет – жена не говорила «малюет». Белокурая хохотушка и трудяга, белошвейка Анна всегда понимала своего мужа. За это, собственно, и положил на нее глаз тридцать лет назад статный и плечистый молодой Клаус. Ей одной он показывал все свои натюрморты, портрет соседской девочки с котенком, старую ратушу в оранжевых лучах заката, лунное небо в зимнюю ночь. Она смотрела на его рисунки огромными своими глазами и честно говорила, что «вот тут так не бывает – где ты этот цвет при закате видел» или «а вот тут просто здорово».

Понятно, что шила в мешке не утаишь. Соседи – и ближние, и дальние – знали про увлечение Клауса. Но то ли нравы теперь стали помягче, то ли художники в столице уже не хотели сбросить императора, а относились люди к этому вполне дружелюбно. Иной раз даже просили – кто вывеску намалевать над лавкой, кто ребятенка-первенца нарисовать. Семья Клаусов не бедствовала, Пьер, старший сын, даже в столицу уехал учиться, а потому сам аптекарь охотно и часто совсем бесплатно, а порой за мелкие грошики выполнял просьбы соседей. И дарил соседским детям свои рисунки – просто потому, что дети над ними не смеялись.

Пьер же как-то тайком от отца увез пару его картин в столицу. И – врет ли, нет ли – сказал, что продал их за неплохие, по местным меркам, деньги. Всерьез ли Пьер считал отца талантом или просто смеха ради это сделал – неясно. Но Клаус в душе был страшно доволен, хоть и посмеивался вслух.

Однажды в воскресное июньское утро Клаус решил пройтись. «Пойду прогуляюсь, - небрежно сказал он жене, - что-то голова болит». Как полагается, надел воскресный пиджак, лихо надвинул шляпу, мельком бросил взгляд на себя в покосившееся зеркало в прихожей. Жена поцеловала его и попросила: «Не ходи долго, жарко нынче…. И потом - сегодня воскресенье». Клаус кивнул. Традиции воскресных семейных обедов были незыблемы.

Он спустился по узким жарким улочкам к реке, но не стал останавливаться. По мелким камешкам, кое-где прикрытым водой, перешел речку, обмелевшую от невиданной в июне жары, и, полной грудью вдыхая аромат травы, пошел по еще не скошенному лугу. Шел, насвистывая, порой наклонялся, срывая ромашки, часто останавливался и запрокидывал голову, взглядывая на высокое бледно-голубое небо. А когда почувствовал, что устал от жары, свернул в лес.

Наверное, и вправду не стоило заходить так далеко. Лес, конечно, скрадывал палящие лучи, но Клаус слишком долго шел по солнцепеку. Разболелась голова. Где-то здесь должен быть родник – умыться бы…

Клаус свернул с тропинки и вдруг услыхал неподалеку звонкий девичий голос, напевавший что-то без слов.

Клаус осторожно подкрался к краю поляны и тихо выглянул из-за ветки. И обомлел.

На заросшей болиголовом и кипреем поляне, залитая жарким лучами, танцевала по колено в траве девушка лет пятнадцати-шестнадцати. Светлые волосы ее не были заплетены в косу, как полагается благовоспитанным девицам, и свободно стекали пышными, пронизанными солнцем ручьями по спине и плечам. Лица девушки Клаус не смог разглядеть из-за бьющего ей в спину солнца. Весь силуэт ее, очерченный золотым сиянием, был так изящен, тонок и трогательно-хрупок, что у аптекаря перехватило дыхание. Девушка вскидывала руки, кружилась в быстром и светлом танце и, кажется, не подозревала, что из-за дерева смотрит на нее незнакомый мужчина.