Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 16 из 22

Для этого приходилось становиться на кровать, широко расставив ноги, и, как на „козлах“, поднимать и поворачивать за бедра, а другой в это время поворачивал ему плечи. При том надо было подкладывать мягкие подушечки под все суставы, так как у больного появились уже пролежни.

Всякое неосторожное движение вызывало у Георгия Львовича боль, и он кричал и немилосердно ругался. Опускать его в ванну приходилось на простыне. О его виде в феврале 1913 года можно получить понятие, если представить себе скелет, обтянутый даже не кожей, а резиной, причем выделялся каждый сустав. Когда появилось солнце, пробовали открывать иллюминаторы в его каюте, но он чувствовал какое-то странное отвращение к дневному свету и требовал плотно закрыть окна и зажечь лампу. Ничем нельзя было отвлечь его днем ото сна; ничем нельзя было заинтересовать его и развлечь; он спал целый день, отказываясь от пищи. Приходилось, как ребенка, уговаривать скушать яйцо или бульону, грозя в противном случае не давать сладкого или не массировать ног, что ему очень нравилось. День он проводил во сне, а ночь большею частью в бреду. Бред этот был странный, трудно было заметить, когда он впадал в него. Сначала говорит, по-видимому, здраво, сознавая действительность и в большинстве случаев весело, но вдруг начинал спрашивать и припоминать, сколько мы убили в третьем году китов и моржей в устье реки Енисея, сколько поймали и продали осетров там же. Или начнет спрашивать меня, дали ли лошадям сена и овса. „Что вы, Георгий Львович, какие у нас лошади? Никаких лошадей у нас нет, мы находимся в Карском море на „Св. Анне““. — „Ну вот, рассказывайте мне тоже. Как так нет у нас лошадей? Ну, не у нас, так на соседнем судне есть, это все равно. Помните, мы еще на тоню к рыбакам-то ездили“. Или говорит некоторое время совершенно сознательно и прикажет позвать машиниста: „Сколько у нас пару в главном котле и сколько оборотов делает машина?“

Долго не может понять, почему у нас нет пара и почему мы стоим на месте: „Нет, это нельзя, сорок быков и тридцать коров слишком много для меня. Этого я не могу выдержать“. Так проводил Георгий Львович ночи. Любил, чтобы у него все время горел огонь в печке, причем чтобы он видел его и видел, как подкладывают дрова. Это ему надо было не для тепла, так как у него в это время болезни было даже жарко и приходилось открывать иллюминаторы, но он любил смотреть на огонь. В конце марта он стал очень медленно поправляться…»

После болезни Георгий Львович стал раздражительным, мнительным и капризным, его решения стали входить в противоречие со здравым смыслом, порой он, видимо, понимал это, но ничего уже не мог с собой поделать, взрывался по любому поводу, вместо того чтобы спокойно и строго обдумать создавшееся положение или дать возможность другим принять самостоятельное решение.

Вспомните его спор с Альбановым по поводу шлюпки, которую он предлагает, — впрочем, не предлагает, а пытается приказать, — Альбанову взять с собой в путь по торосистым льдам. Альбанов, хорошо знающий Север, кстати, потому и приглашенный Брусиловым штурманом экспедиции, уверен, что строить нужно легкие нарты и каяки по типу эскимосских, которые можно бы легко перетаскивать по тяжелым торосам от одного разводья к другому. Брусилов же, срываясь на крик, не вдумываясь в реальность предполагаемого, скорее всего только ради принципа, приказывает готовить тяжелую промысловую шлюпку, под которую, если брать ее в путь, нужно строить чуть ли не тракторные сани.

Или эпизод со снаряжением, которое Альбанов берет с собой в дорогу. Оно принадлежит Брусилову, как и все на корабле, и Георгий Львович мелочно и скрупулезно несколько раз пересчитывает его, составляет подробный список и просит Альбанова потом непременно вернуть снаряжение, вплоть до каяков и нарт, построенных Альбановым, которые за дорогу, разумеется, развалятся. Валериан Иванович еле сдерживается, чтобы не взорваться: можно было подумать, что они отправляются не в тяжелый путь, который еще неизвестно чем кончится, а на легкую прогулку.

Я привожу в качестве иллюстрации отрывок все из тех же «Записок…», кажется, единственный, неосторожно характеризующий Брусилова, потому что до этого и позже Альбанов всячески старался избегать давать оценки поступкам командира. Этот отрывок ярко характеризует состояние этого, в свое время добродушного, благородного и смелого человека:





«Уже поздно вечером Георгий Львович в третий раз позвал меня к себе в каюту и прочитал список предметов, которые мы брали с собой и которые, по возможности, мы должны вернуть ему. Вот этот список, помешенный на копии судовой роли: 2 винтовки Ремингтон, 1 винтовка норвежская, 1 двуствольное дробовое ружье центрального боя, 2 магазина шестизарядные, 1 механический лаг, из которого был сделан одометр, 2 гарпуна, 2 топора, 1 пила, 2 компаса, 14 пар лыж, 2 малицы 1-го сорта, 12 малиц 2-го сорта, 1 совик, 1 хронометр, 1 секстант, 14 заспинных сумок, 1 бинокль малого размера.

Георгий Львович спросил меня, не забыл ли он что-нибудь записать. По правде сказать, при чтении этого списка я уже начинал чувствовать знакомое мне раздражение, и спазмы стали подступать к моему горлу. Меня удивила эта мелочность. Георгий Львович словно забыл, какой путь ожидает нас. Как будто у трапа будут стоять лошади, которые и отвезут рассчитавшуюся команду на ближайшую железнодорожную станцию или пристань. Неужели он забыл, что мы идем в тяжелый путь, по дрейфующему льду, к неведомой земле, при условиях худших, чем когда-либо кто-нибудь шел? Неужели в последний вечер у него не нашлось никакой заботы поважнее, чем забота о заспинных сумках, топорах, поломанном лаге, пиле и гарпунах? Мне казалось тогда, что другие заботы сделали его в последний день несколько вдумчивее, серьезнее Я сдержал себя и напомнил Георгию Львовичу, что он забыл записать палатку, каяки, нарты, кружки, чашки и ведра оцинкованные. Палатка была записана сейчас же, а посуду было решено не записывать. „Про каяки и нарты я тоже не пишу, — сказал он, — по всей вероятности, они к концу пути будут сильно поломаны, да и доставка их до Шпицбергена будет стоить дороже, чем они сами стоили бы в то время. Но если бы вам удалось доставить их в Александровск, то сдайте их на хранение исправнику“. Я согласился с ним Сильно возбужденный, ушел я из каюты командира вниз».

Альбанов, невольно дав оценку поведению Брусилова, старается быть до конца объективным и самокритичным, потому сразу же оговаривается: «Сейчас, когда прошло уже много времени с тех пор, когда я могу спокойно оглянуться назад и беспристрастно анализировать наши отношения, мне представляется, что в то время мы оба были нервнобольными людьми. Неудачи с самого начала экспедиции, повальные болезни зимы 1912/13 года, тяжелое настоящее положение и грозное неизвестное будущее с неизбежным голодом впереди — все это, конечно, создавало благоприятную почву для нервного заболевания. Из разных мелочей, неизбежных при долгом совместном жилье в тяжелых условиях, создалась мало-помалу уже крупная преграда между нами. Терпеливо разобрать эту преграду путем объяснений, выяснить и устранить недочеты нашей жизни у нас не хватило ни решимости, ни хладнокровия, и недовольство все накоплялось и накоплялось….

А между тем, я уверен теперь, объяснись мы хоть раз до конца, пусть это объяснение сначала было бы несколько шумным, пусть для этого нам пришлось бы закрыть дверь, но в конце концов для нас обоих стало бы ясно, что нет у нас причин для ссоры, а если и были, то легко устранимые, и устранение этих причин должно было только служить к всеобщему благополучию».

И в такой вот обстановке нервозности, непонимания и даже скрытой враждебности Альбанов уходит с судна. Все это мешало хотя бы более или менее хорошо подготовиться к походу, а и без того многого из снаряжения и продовольствия не хватало. Да и поджимало время. Давайте попытаемся представить Альбанова в последние дни на «Св. Анне».

Решение твердое, но все-таки не может не глодать сомнение: что ждет впереди? И что будет с оставшимися? Сначала он решил уходить один. Это ведь только потом, видя его непреклонную решимость, к нему присоединяются другие. Любопытная, кое о чем говорящая деталь: с судна с ним уходила самая простолюдинная часть экипажа — матросы, кочегары…