Страница 3 из 81
Не охоты — любви…
Муравьи — не подарок.
Рыжие — тем более.
Однако лежащий в кустах человек на укусы внимания не обращал. А кусались рыжие — хоть вой. («Ну-ка полежите в двух шагах от муравейника, а?») Кто угодно взвыл бы, даже самые крепкие из охотников Поселка, и те терпели бы, да недолго, быстро бы место переменили, это точно. Да. Кто угодно, только не он. Не Плешак. Не бродяга-отшельник, чья дубленая шкура испытывала и не такое. От острых ведмежьих когтей до охотничьих стрел: вон, до сих пор шрам на плече, хороший был выстрел, чуть ниже да правей — и аж в самое сердце. Сколько лет, а порой ноет, еще как!
Человек зло усмехнулся. Его загорелое обветренное лицо исказило подобие улыбки. Однако улыбаться он не умел. Уголки губ лишь слегка дернулись вверх и тут же скользнули обратно, отчего лицо лежавшего приобрело обычное безразличное ко всему выражение. Он почесал заросшую редкой бороденкой щеку. Равнодушно сплюнул, стараясь попасть в ползущего прямо под носом муравья. Рыжего. С четверть мизинца. Из тех самых, что шустрили где-то под холщовой рубахой, так и норовя впиться огромными резцами в немолодое уже тело. Сорок зим на памяти. А сколько еще прошло, пока бегал мальцом?
— Вурди вас всех, сожри! — снова повторил человек, зайдясь в приступе беззвучного кашля.
«Да зим двадцать-то, поди, когда уходил из Поселка в лес. Ишь что удумали — отшельниками нас кликать. Так ведь куда крепче был. На ведмедя — с одним ножом, — лениво подумал он, — а теперь — тьфу!»
И он снова сплюнул. На этот раз попал. Муравей забил лапками в вязкой слюне, но выбрался и побежал было дальше, однако лежащий не без удовольствия вдавил его пальцем в землю:
— Дур-рак!
Вечерело. В кустах было темно, но там, куда смотрел, чуть отодвинув ладонью листву, Плешак, контуры крытых соломой избенок еще четко вырисовывались на фоне ядовито-фиолетового неба. А белые дымки, вьющиеся над добрым десятком домов, указывали: спят далеко не все. Вот дымки вздрогнули — со стороны Поселка пахнуло грибным отваром. Лежащий в кустах поморщился: грибы он не ел лет десять. Если не больше. С тех самых пор, как отравился безобидными на вид маслятами. Все бы ничего, будь под боком какая знахарка. Или хоть жена, вурди ее… Но когда ты один… Чуть ноги тогда не протянул.
Есть ему не хотелось. Поел. В лесу. Четверть дня пути от Поселка. Развел костерок. Поджарил припасенную кабанью ляжку. Наелся от пуза. Чтобы потом уж не думать. О ней, о проклятой, — о еде. Сырое-то жрать — желудок не тот. А костерок поблизости от Поселка разводить — так ведь заметит кто ненароком.
А зачем это ему?
Вовсе и ни к чему.
«Ведмедь — не человек, с человеком управлюсь, разнеженные они тут все. Не знают что почем. Ну сходят на охоту, так разве ж больше чем на три дня пути от Поселка отойдут? Подстрелят кого и домой. Леса боятся. Оно, лесное, им житья, видите ли, не дает. А что за оно, не знает никто. Ведмедь какого дурака — задерет — лес, то бишь оно виновато. В обманку болотную вляпаются — опять же оно. Дерево-ползун скрутит — ну тут уж и думать нечего. Небось теперь-то про лесные повадки совсем стало некому молодым рассказать. Еще когда уходил — уж сколько времени прошло, — а про обманку и ползуна, кроме меня, никто и слыхом не слыхивал. Только мне-то ни к чему тайны лесные раскрывать. Мой хлеб как-никак. У них же из всех лесных подловушек одна замять была — гиблый корень. И то потому что этот-то на каждом шагу. На их дурацкое оно не свалишь, да. Охотнички! А что такое три, четыре, даже пять дней в лесу? Баловство одно. Другое дело я, — лениво размышлял Плешак, пожевывая сухие обветренные губы, — двадцать зим в лесу. Живу в землянке, как ведмедь в берлоге. И часто ли в эту землянку заглядываю? Да. Разнеженные. Если не хуже. Со зверьем, с тем проще — точно знаешь, кто есть кто. А с человеком? Только вот тебе улыбался, ты ему спину показал, он — раз! — уже вцепился. Ладно если человек, а ну как оборотень, вурди?»
Лежащий в кустах невольно оглянулся — за спиной лишь едва различимые ветки: «Ох, не ко времени о вурди вспомнил. Лет семь к Поселку и близко не подходил. А мало что тут один-единственный, среди людей затесавшийся, понатворить мог? Тут и людей-то, глядишь, нет вовсе. А ты — за бабой. Старость, видите ли, на носу, горшок выносить некому. Тьфу! Выкрадешь бабу, а она потом тебя и…»
Вокруг быстро темнело.
На почерневшем небе ярко вспыхнули звезды. Выкатила из-за леса круглая луна.
«Угораздило же меня. В полнолуние, — недовольно подумал Плешак. — Может, переждать? Хотя какое, к вурди, переждать? Днем-то по Ближнему лесу ох сколько охотничков шляется. Приметят бродягу-отшельника — тут уж не о бабе думать, как бы ноги поскорей унести. Стрелы-то охотничьи уже на своей шкуре испробовал, хватит. Да и долго потом настороже будут — не подберешься. Катись, родимая. А лучше, чтоб тебя облачком каким скрыло. Тут я в темноте и нагряну. Без добычи не останусь. Молодухи-то тоже небось темноту любят. Дело простое. Раз — и готово. Будут потом перед мужьями брюхом выхаживать: мол, твой растет. А как бы не так!»
Лесной бродяга ухмыльнулся. Пошарил в траве рукой («Где ж он, а?»). Нащупал. Довольно цокнул языком: вурди-то вурди, пускай хоть все, как один, оборотни — только у меня на вас управа-то есть! Крепко сжал пальцами шершавую сучковатую палку. Не палку — осиновый колышек. Самому в ход пускать не доводилось, но людская молва врать не будет. Еще мать говорила: коль в руке у тебя такая штука (лучше свежесрубленная, не сушняк), так ни один оборотень не сунется. Как ветром сдует. «Вот мы и посмотрим, — ухмыльнулся Плешак, — если колышка-то пугаешься — пощады не жди».
Он снова выглянул из-за ветки. Дымки над соломенными крышами больше не вились. Круглая луна поднималась все выше. Ни туч, ни облаков, как назло, не было. И ветра. Так, легкий, еле заметный, со стороны Поселка. Этот туч не нагонит, хоть всю ночь в кустах проваляйся. И ждать нечего. И вот то, что со стороны Поселка, — хорошо: ни одна псина не учует. Хотя и для их чутких носов кое-что у лежавшего в кустах было припасено.
«Пора, — решил он. — Самое время непутевым бабам со двора. А мы тут как тут!»
Бродяга-отшельник поднялся с земли, присел на корточки. Достал из-за пазухи глиняный кувшинчик. Вытащил пробку. Нюхнул. Поморщился. Гадость еще та. Но зато и пахнуть будет, если ею натереться, не человеком, не зверем — лесом. А на лес ни одна псина пасть не раскроет. Мало ли леса вокруг?
Он сбросил холщовую рубаху. Вылил настой на ладонь. Тщательно натер голое тело: руки, плечи, волосатый живот, кое-как спину. Даже под мышками. Но и этого ему показалось мало. Не долго думая, он скинул изрядно потрепанные сапоги. Стянул с себя грязные холщовые штаны. Обмазал ноги и все, что выше. Натянул сапоги обратно. Влез в рубаху. Принюхался. Порядок. Это там, в горшочке, воняет вурди знает чем. А стоит растереться — и никакого запаха.
«Эх, жаль, что я не повелитель, — подумал бродяга, — а как было бы просто. Добрался бы до первой же избы, обернулся бы каким-нибудь пеньком. И стой, карауль — сама в руки придет».
— Да и мы не лыком шиты, — пробормотал он, вспомнив об отложенном в сторону заплечном мешке.
Приготовился он на славу — слишком хорошо помнило его плечо охотничью стрелу, когда лет семь назад пытался он выкрасть себе жену. И жену не выкрал, и сам едва ноги унес. А все почему? Не обдумал тогда ничего толком, вот у первой же избы и попался. Дурак потому что. Думал, не чета этим, и в плечах статен, и лицом ничего, — любая баба с радостью пойдет. А она возьми да и заори. Теперь-то не заорет.
Всю весну у гиблых болот просидел — выслеживал ловилку. Так, чтобы при следующей попытке наверняка. А попробуй-ка эту ловилку, то бишь дерево-ползун выследить! Это не ведмедь, не лосяк лесной. Ползун год без движения валяться может. А потом, ни с того ни с сего, возьмет и поползет. Так что куда скорее не ты его, а он тебя выследит. А коли выследит, так пеняй на себя. Ползун не только по рукам-ногам скрутит, а допрежь иголки отравленные из-под коры выпустит. После тех иголок хоть и видишь и понимаешь все, а не шевельнуться, даже не крикнуть: рта не раззявить, какой уж там крик!